— Майлс, неужели это ты?

Он повернулся и схватил его за руку.

— Ах ты, разбойник, — даже не сообщил мне о своем возвращении!

— Да я только сегодня днем приехал, — медленно, с едва заметным ирландским акцентом сказал Майлс. — Я еще сам не верю, что приехал.

— Ну а я верю! — весело подхватил Маунтли. — И такой случай надо отпраздновать! Я никогда не был так рад видеть кого-либо, как тебя. Лондон похож на пустыню, если попадешь сюда в мертвый сезон.

Они пошли вместе, болтая и смеясь. Он и Майлс учились вместе в школе, были вместе на войне, и если Маунтли любил кого-нибудь немного больше, чем самого себя, то, наверное, только Майлса, которого, будучи мальчиком, он обожал, как героя; а когда он сделался старше, это обожание перешло в горячее и искреннее восхищение.

— Посмотрите, кто пришел, Джордж! — восторженно обратился он к старому лакею. — Я так рад. В честь твоего приезда я угощу тебя шикарным обедом, и мы выпьем старого коньяку — я ведь так рад видеть тебя.

— Ну и чудак же ты! — сказал Майлс своим приятным голосом, но улыбнулся, и лицо его при этом показалось менее усталым.

— Ну, как там у вас, в Африке? Как поживают львы, кофе и прочая дребедень? И почему ты вернулся? Ты писал мне, что у тебя нет надежды приехать раньше 1927 года?

— Мне необходимо было приехать, — сказал Майлс. — Дело в том, что вообще сейчас плохое время для всех, но у нас на ферме не хватает рабочих рук, и мне только теперь удалось наладить хозяйство. Затем мне непременно нужно было побывать у губернатора, а он был в Индии, и мне пришлось немало поездить, чтобы добраться до него. Наконец, меня привело сюда одно не столь важное, сколь печальное обстоятельство: старая Мегги — Анн, наша бывшая няня, — ты помнишь ее, Тэффи? Она тебя еще здорово отколотила, когда ты украл грушу у Тедди, помнишь, в Хэссоке? Так вот она больна, бедная старушка, и я боюсь, что должен буду задержаться здесь и погостить немного дома…

«Он вернулся из-за какого-нибудь неприятного дела, — подумал про себя Маунтли. — Держу пари на пять фунтов, что здесь не все благополучно».

Вслух же он сказал:

— Как бы то ни было, ты можешь приехать на недельку в Марстон, в будущий четверг?

Майлс кивнул головой:

— Благодарю. Мне бы очень хотелось приехать. Мое дело меня здесь долго не задержит.

В то время как Майлс ел камбалу, Маунтли внимательно разглядывал его, Майлс очень похудел, лицо его сделалось угрюмым и суровым… наверное, он болен.

— Ты был болен? — спросил Маунтли.

— Нет. Но климат все-таки дает себя знать; иногда у меня бывала лихорадка, но все же я чувствовал себя довольно хорошо.

— Ты очень осунулся, — откровенно сказал Маунтли.

Майлс ел мало и умеренно пил. После того как он выпил коньяку, на чем Маунтли настаивал чуть ли не со слезами на глазах, они направились на Пикадилли.

— Все по-новому? — спросил Майлс, и в голосе его чувствовалось приятное удивление. — Смотри-ка, Девоншир-Гауз перенесли как раз на середину Грин-парка! Удивляюсь, как это не передвинули собор Св. Павла на Роунд-Понд или что-нибудь в этом роде, просто из желания все сделать по-новому!

— Пока еще нет. Пойдем, ты посмотришь красу и гордость твоей страны, на площади Пикадилли! Взгляни на эти электрические рекламы! Куда там несчастной Америке сравняться!

— Мне кажется, будто я лунатик, — тихо сказал Майлс.

Они стояли, смотрели, слушали — Майлс, выглядевший несовременным в своем старомодном костюме, и Маунтли, как всегда одетый по последней моде.

Вдруг Майлс повернулся:

— Это было больше чем мило с твоей стороны, Тэффи, оказать мне такой прекрасный прием. А теперь мне нужно идти. Я обещал заглянуть домой около девяти часов, а теперь уже половина десятого. Ты мне позвонишь, и мы условимся насчет четверга. Спокойной ночи!

Он пошел и, позвав такси, вскочил в него. Маунтли в раздумье глядел вслед удалявшейся машине.

«С ним что-то неладно», — решил он. Он догадывался, что его лучшего друга постигло горе, которое он тщательно старался скрыть под наружным спокойствием.

О да, старина Майлс очень изменился. Ведь он был одним из самых веселых людей до того, как уехал в Кению, а теперь он уж больше не весел. В его глазах что-то мрачное. В нем нет жизни.

«Если бы меня спросили, — рассуждал с самим собой Маунтли, — как хотел бы Майлс отпраздновать свой первый вечер возвращения из Африки, у меня на этот счет были бы два ответа, и оба были бы правильны. Праздновать и праздновать! Так поступил бы тот славный парень, которым он когда-то был. Но не теперешний Майлс! Этот чем-то угнетен, и очень глубоко».

Нахмурив брови, он старался разгадать, что могло так изменить Майлса.

Тедди? Неужели — Тедди? До сих пор? Ведь он, несчастный мальчик, погиб почти год тому назад.

Маунтли перестал думать об этом; он ничего не мог бы сделать, если бы даже и проник в эту тайну, и, глубоко вздохнув, направился в посольство.

«Мне сейчас необходимо хорошо выпить и хорошо посмеяться», — решил он.

ГЛАВА VII

Смоет ля одна слеза воспоминания

Другую холодную слезу?

Один ли шрам зарубцует другой?

Одиночество даст ли приют одиночеству,

И есть ли в этом забвенье?

Леонора Спейер

Лежа в своей комнате, в верхнем этаже одного из домов на Виктория-Род, Мегги-Анна прислушивалась, не слышно ли шума останавливающегося автомобиля или быстрых легких шагов, которые она, без сомнения, сразу бы узнала.

Все лампы в ее комнате горели; она любила видеть «все», по ее выражению, а «все» в данном случае означало фотографии мальчиков, начиная с их раннего детского возраста до последней моментальной фотографии Майлса, присланной ей из Кении несколько недель тому назад.

Его приезд немного облегчил боль в сердце Мегги-Анны, но только немного; день и ночь она горевала о Тедди, своем дорогом мальчике; каждое утро и каждый вечер до тех пор, пока она не слегла, она сама убирала его комнату. В его ящиках каждый его носок, все его белье лежали в образцовом порядке и хорошо починенные.

— Даже те фуфайки, которые я много раз чинила, — сказала она Майлсу, — потому что, как ты знаешь, он не любил тратиться на фуфайки. «Рубашки мне необходимы, — говорил он, — так как что сказали бы люди, если бы на мне не было рубашки, и это было бы нехорошо!» Ты же знаешь, как он любил побаловаться, пошутить! «А моих фуфаек, — смеялся он, — никто не видит, Нанни, а если бы люди имели удовольствие увидеть их, они бы всплеснули руками и сказали: — „Боже, какая штопка!“» И сколько раз я предупреждала его: «А что, если с тобой что-нибудь случится и на тебе будет фуфайка, где остался только кусочек той шерсти, из которой она была сделана?» Вот что я ему говорила.

Она всплеснула сморщенными руками, упавшими на подушки.

— А когда настал тот день, он был одет, как игрушечный солдатик, мой милый мальчик, как в тот день, когда он получил медаль; и ему было всего только двадцать лет.

Майлс обнял ее покрытые шалью плечи.

— Не надо об этом думать, Нанни, — сказал он мягко. — Старайся не думать. Когда ты расстраиваешься, тебе становится хуже.

— Мне все равно, — всхлипывала Мегги-Анна, — чем раньше это кончится, тем скорее я буду со своим дорогим мальчиком, которого я нянчила со дня рождения. А он, опозоренный, лежит в могиле, и нет никого, кто бы защитил его. Меня не хотели пустить к нему, мистер Майлс! Но я их хорошенько отчитала, и тогда пришел этот молодой мистер Маунтли и сказал, что меня должны впустить, и я вошла. Я всегда считала его ветрогоном, пустышкой, но я никогда не забуду его доброты ко мне… «Войдите, миссис Кэн, — сказал он, — я позабочусь, чтобы вам не мешали, и вы можете приходить и уходить, когда вам угодно. Если вы не имеете на это права, то кто же его имеет?»

Майлс запечатлел в своей памяти долг благодарности по отношению к Маунтли.

Мегги-Анне становилось легче на душе, когда она говорила; она предавалась воспоминаниям, путая дни детства Тедди с последними днями его жизни.

— Всегда он был таким, любившим, чтобы все было, как следует. А как он суетился, когда одевался на этот бал! Уверяю тебя, совсем так же, как когда он хотел надеть твои шотландские носки и коротенькую шотландскую юбочку и патронташ, а его заставляли надеть шелковую рубашечку и бархатные штанишки, и он кричал до тех пор, пока не посинел, из-за того, что ему не давали кинжала за пояс! Но наконец он ушел в сопровождении этой дряни, которая говорила против него на суде и которая никогда не оставляла его в покое; ее звали миссис Ланчестер. Она писала ему ежедневно и дарила ему такие вещи, которые ни одна порядочная женщина не стала бы дарить молодому человеку, — халаты, такие тонкие, что их можно было пропустить сквозь кольцо, шелковые носовые платки с его меткой, вышитой на каждом из них; ужас, как трудно было их стирать, чтобы не оборвать рубчиков… Она всегда преследовала его. А он, я могу поклясться в этом, никогда за ней не бегал. Он любил мисс Филиппу, он сильно ее любил и никогда не сделал бы ей зла. И действительно не сделал, и я даже на смертном одре — поклялась бы в этом. Этот брак все время был несчастлив; лорд Вильмот годился ей в отцы и с самого начала был ревнив, как все старики. И, в конце концов, его ревность убила моего мальчика. Он и сейчас стоит перед моими глазами, как тогда, когда уходил в своем темно-синем пальто, за которое он заплатил девятнадцать фунтов, — грех так дорого платить — так я и сказала Тедди, а он только рассмеялся и сказал: «Ну что ж, я ведь не платил за него, дорогая! „Гленерон и Вильямс“ будут счастливы, если увидят половину половины этих денег, да и то после дождичка в четверг!» Всегда с шутками, над которыми он сам смеялся, даже тогда, когда был готов покончить с собой. А теперь он мертв… и он вернулся из Франции и…