Лишь я одна обрадовалась этой диковинной посетительнице и, заливаясь слезами, вскочила и подбежала к ней:

– Рита!

Мы уединились в кухне, подальше от любопытных глаз и ушей.

– Рита, мама жива, – шепнула я.

Она молча кивнула.

– Она у вас?

Еще один кивок.

Оказывается, утром, придя на работу, Рита увидела, что мама спит, свернувшись у дверей салона. В ответ на все Ритины вопросы она молчала. Рита отвела ее в заднюю комнату, напоила чаем, опустила жалюзи на окнах, а новой сотруднице, едва та переступила порог, сказала, что сегодня парикмахерская закрыта и она может идти домой. Потом она помогла маме умыться и привести себя в порядок.

– Можете вы приютить ее у себя на несколько дней? – спросила я. – Пока все не утрясется.

Рита покачала головой. Ее бойфренд ни за что не позволит ей привести домой кого бы то ни было. К тому же он совершенно не умеет держать язык за зубами, а это значит, что в доме Риты мама не будет в безопасности.

– Ты должна кое-что сделать.

Рита протянула мне бумажку, на которой были написаны имя и адрес.

– Сходи к этому человеку и скажи ему, что твоя мать умерла. Пимби считает, что так будет лучше.

На этом разговор закончился. Я проводила Риту до дверей. Она, войдя в роль плакальщицы, обняла меня и пробормотала, заливаясь слезами:

– Держись, детка. Для нас всех это тяжкая утрата. Я так любила твою мамочку!

* * *

Вечером, после заката, мы с Юнусом через заднюю дверь вошли в «Хрустальные ножницы». До конца дней своих я буду помнить мгновение, когда мы, смеясь и рыдая, бросились в мамины объятия. Она выглядела измученной, лицо осунулось, под глазами темнели круги.

Юнус, уткнувшись носом в мамину грудь, твердил:

– Это я во всем виноват. Я пошел к друзьям и оставил тетю Джамилю одну.

Мама поцеловала его. Поцеловала меня и шепнула мне на ухо:

– Ты ходила… к нему?

Я вкратце рассказала ей о своем визите к Элайасу. Она слушала рассеянно, словно погрузившись в сон.

– Люди болтают про тебя всякие глупости, – вмешался Юнус. – Но мы никого не слушаем.

Я толкнула его в бок локтем, но было уже поздно. Впрочем, мама и без того наверняка догадывалась, что наш квартал гудит от слухов и сплетен. Догадывалась, что многие соседи обвиняют ее, утверждая, что она запятнала семейную честь и своим недостойным поведением толкнула сына на страшное дело.

– Похороны будут послезавтра, – сообщила я. – Все хлопоты взяла на себя тетя Мерал.

Юнус похлопал маму по руке с видом взрослого мужчины, способного разрешить любую проблему:

– Не волнуйся, я все устрою. Я знаю, где тебя спрятать. В Лондоне есть безопасное местечко, где ты сможешь жить, сколько захочешь, и никто не выдаст тебя полиции.

Вот так моя мать, Пимби Кадер Топрак, тридцати трех лет от роду, по официальным данным убитая собственным сыном, поселилась в Хакни, в старом особняке, захваченном группой молодых неформалов.

Уборка

Лондон, 5 декабря 1978 года

Пимби села в постели, обхватила колени руками и сцепила пальцы. На лице ее застыло измученное выражение. Страшная тяжесть давила на грудь, мешая дышать. Боль не унималась ни на минуту. Дышать было трудно, в горле саднило.

Она прислушалась к долетавшим до нее звукам. Обветшалый викторианский особняк был погружен в темноту. Воздух насквозь пропитался едким ароматом, в котором соединялись запахи пыли, пота, гнилого дерева, влажного белья, грязных простынь, пустых бутылок, переполненных пепельниц. Здешние обитатели спали на полу, бок о бок друг с другом, и это напоминало Пимби детство. Она и семеро ее сестер тоже спали на полу, толкаясь, лягаясь и сражаясь за кусок одеяла. Одеял, казалось, было достаточно, но все же часто посреди ночи Пимби просыпалась от холода. Недолго думая, она стаскивала одеяло со спящей и укутывалась сама, предоставляя сестре мерзнуть.

Пимби безучастно смотрела на мирно посапывающих юнцов, на туманную муть за окном. Ею владела апатия, полнейшая апатия, которой она не ощущала никогда прежде. Прошел час. Может, больше. Пимби не представляла, сколько сейчас времени. Небо на горизонте немного посветлело. Потом на нем зажглись алые проблески. Над Лондоном вставал рассвет. Пимби с трудом сглотнула ком, подступивший к горлу. Скоро все встанут. Начнут болтать, смеяться, есть, курить. Надо отдать должное обитателям дома, они не только приютили ее, но и старались лишний раз не беспокоить. Но любопытство, которое возбуждала у них эта странная женщина, заставляло их задавать ей вопросы. Они не могли понять, что с ней происходит. Она и сама этого не знала.

В большинстве своем молодые неформалы предпочитали спать допоздна. Но теперь, опасаясь атаки властей, они проявляли бдительность. Безмятежные денечки, когда можно было дрыхнуть хоть до вечера, остались в прошлом. Около восьми утра все были уже на ногах. Кто-то одевался, кто-то курил первую за этот день сигарету, кто-то толкался около единственной треснутой раковины. Даже Игги Поп, на ночь вставлявший в уши беруши, проснулся, разбуженный шумом.

В кухне Тобико наблюдала, как Пимби жарит оладьи, которых хватило бы на полк солдат. Девушке хотелось что-нибудь сказать, но ничего не приходило на ум, и она ограничилась восклицанием:

– Вау, как вкусно пахнут!

Пимби едва заметно улыбнулась. Руки ее ловко выполняли привычную работу, мысли блуждали где-то далеко. Через несколько минут она вручила Тобико тарелку с горой оладий.

– Вот… ешьте…

– А вы?

– Потом.

– Вы знаете, мы очень любим вашего сына, – неожиданно выпалила Тобико. – Он для нас что-то вроде талисмана. И вот еще… Я не знаю, что там у вас случилось… Юнус сказал, это тайна. Сказал, вам надо на какое-то время спрятаться. Так вот, вы можете оставаться здесь, сколько хотите.

Пимби ощутила столь жгучий приступ благодарности, что глаза ее увлажнились. Она обняла Тобико, которая этого не ожидала, но не стала отстраняться и тоже обняла Пимби. Прервать объятие их заставил Игги Поп, ворвавшийся в кухню с оглушительным воплем:

– Народ требует жратвы!

Тобико схватила тарелку с оладьями и выскочила из кухни.

Оставшись одна, Пимби отыскала потрепанный веник и принялась подметать пол. Она чувствовала, что домашние дела, которыми она занималась всю жизнь, помогут ей сохранить рассудок. Поэтому весь день, не замечая недоуменных взглядов, которые бросали на нее обитатели особняка, она без устали чистила, мыла, скребла и вытирала пыль. Делала она это с таким неистовством, что никто не решился отпустить шутку в ее адрес или предложить ей отдохнуть. Как ни странно, ее одержимость чистотой оказалась заразной: кое-кто из панков, раздобыв швабру или смастерив веник, присоединился к ней. Впрочем, это занятие вскоре им наскучило.

А Пимби трудилась до самого вечера. Молодежь ходила вокруг нее на цыпочках, удивляясь про себя, как этой удивительной женщине не надоест постоянно плакать и наводить чистоту.

* Тюрьма Шрусбери, 1992 год

За три месяца до моего освобождения в отделении интенсивной терапии местной клиники пришла в себя некая пожилая леди. Она жаловалась на жажду и боль в спине, а в остальном чувствовала себя неплохо. Она смогла ответить на вопросы полицейских и описать человека, который в один скверный день вырвал у нее сумку и ударил по голове бутылкой. Несмотря на длительное пребывание в коме, память не подвела ее. Она описала преступника самым подробным образом. И это описание не имело ничего общего с Зизханом. Полицейские не желали верить, что совершили ошибку. Они показывали ей фотографию моего сокамерника. Она заявила, что это не он. Зизхана отвезли в участок и показали ей через зеркальную стену. Ответ был прежним: это не он. Суд вынес решение отправить дело на пересмотр.

– Скоро выйдешь на свободу, везунчик, – говорю я. – Ты должен прыгать выше головы от радости.

– Зизхан всегда на свобода, – отвечает он. – Зачем прыгать.

– Я буду по тебе скучать, приятель.

Он смотрит на меня с грустью.

– Когда выходить, буду о тебе помнить, – говорит он. – Ты мой лучший ученик.

– Врешь, старина. По части вранья ты мастак.

Он смеется, плечи его дрожат.

– Будет делать домашняя работа, – заявляет он.

– Что еще за домашняя работа на мою голову?

И он мне рассказывает.

В день, когда Зизхан должен освободиться, мы в последний раз садимся медитировать вместе. Сегодня я не поддразниваю Зизхана. Не говорю, что вся эта муть надоела мне до чертиков. Послушно сижу на полу, скрестив ноги, и смотрю на него. И удивительно, в первый раз мне действительно удается отключить поток сознания. Хотя бы на короткое время.

Вечером Зизхана уже нет. В полном одиночестве я лежу на своей койке. Его отсутствие действует на меня угнетающе. В последний раз мне было так хреново, когда умер Триппи. Но я постараюсь выполнить его просьбу. Сделать домашнюю работу, которую он мне задал. Более трудного задания я не выполнял за всю свою жизнь. Я должен написать матери письмо и вручить его ей, когда выйду отсюда.

Я пробую писать каждый день. Каждый день у меня получаются разные письма. Некоторые совершенно идиотские, другие довольно-таки складные. Но в них все равно не хватает самого главного. Я рву их в клочья и вновь берусь за ручку. Каждый день я корябаю несколько строк, как обещал Зизхану. Каждый день я медитирую хотя бы несколько минут. Офицер Маклаглин мне не мешает. Конечно, мы с ним не стали закадычными друзьями, но желание вцепиться ему в глотку у меня пропало. И у него, судя по всему, тоже.