— Нас тысячами истребляли погромщики, миллионами уничтожал Гитлер. Сейчас советские начальники вынуждают бросать родные дома и бежать на край света, где нас убивают арабы и фашисты всех мастей. Все жаждут нашей гибели — и ты хочешь внести свой вклад в уничтожение собственного народа, продолжить дело Гитлера…

— Всего месяц назад вышло новое постановление ЦК об усилении борьбы с сионизмом и закрытое приложение к нему. Очень, кстати, своевременно, а то эти клопы, жиреющие на крови страны, совсем уж распоясались… Ты же понимаешь, что в свете современной политической ситуации после такого брака дочери отцу останется только уйти на пенсию. И никто не предложит ему пост посла в каком-нибудь занюханном Габоне… Помолчи — никакая я не антисемитка и охотно допускаю, что даже среди евреев есть честные советские люди, в том числе, возможно, и твой разлюбезный Рафалович. Но какое до этого дело какому-нибудь Буканову или Завалящеву, которые спят и видят занять кресло отца и, уж поверь мне, не забудут воспользоваться таким удобным случаем спихнуть его…

— И что с того, что мои внуки будут носить фамилию Рафалович и числиться по паспорту евреями? Паспорт — это для чиновников, а кровь передается только через мать. А иначе разве я стала бы устраивать брак нашей Беллочки с русским мальчиком Юриком Айзенбергом?.. Что? Конечно же, русским — а то я не проработала с его мамой Марьей Ивановной в одной бухгалтерии пятнадцать лет! Так вот их дети — это евреи, а ты со своей Черновой можешь нарожать только трефных жидов!

— И даже если тебе не дороги интересы собственной семьи, то подумай об интересах Родины! У твоего отца в кулаке вся промышленность города, а это ох какое непростое и ответственное хозяйство. Кто, по-твоему, способен курировать это дело, кроме отца? Лакей и лизоблюд Завалящев? Чей-нибудь племянничек, сосланный из Москвы за пьянство? Выдвиженец из Тамбова, совершенно не знающий специфики? Начнутся сбои, какой-нибудь завод напортачит с важным оборонным заказом, в нужную секунду не выстрелит пушка, не взлетит ракета… И тогда они пойдут по нашим улицам победным маршем, а нам и нашим детям будет запрещено говорить по-русски. Ты этого добиваешься?!

— Знаешь, мама, — опустив глаза в скатерть, тихо и твердо сказал Рафалович. — Не помню, как было раньше, но за последние годы я разучился воспринимать понятие «еврей» применительно к себе. И даже паспорт мне заменяло курсантское удостоверение, в котором нет графы «национальность». Да, я люблю вашу «Цум балалайку», но наша про Стеньку Разина мне ближе, хотя бы потому, что в ней я понимаю все слова, кроме «стрежень», а в «Балалайке» — ни одного, кроме «балалайка».

— Ты говоришь полную чепуху, — сказала Елка, вжимая обе ладони в край стола. — Я не верю тебе. Я же не за иностранца выхожу, не за диссидента какого-нибудь, не за фарцовщика, а за советского офицера. И я отказываюсь понимать, как это может повредить отцу и, тем более, всей стране.

— Ваша… Наша… — Рива Менделевна горько улыбнулась. — Это Бог карает меня за то, что кормила вас свининкой… Что ж, я боялась, что мои слова тебя не убедят. Тогда будь добр, подойди к книжному шкафу, раскрой вон ту створочку сбоку. Там сверху, у самой стенки старый альбом. Возьми сырую тряпочку, сотри с него пыль, а потом подай мне.

— Ах, вот как? Отказываешься?.. Тогда попробуем взглянуть на дело с другой стороны. Ты готова пожертвовать отцом, семьей, возможно, родиной — а во имя чего? Любви? А какая она — эта любовь? Это мы, русские, любим безрассудно, а у них и здесь на первом месте расчет, выгода. Давай, выходи за него — отца выгонят с работы, мы станем никем, и вот тогда твой разлюбезный покажет тебе любовь! Заплачешь, да поздно будет.

— Лжешь! — крикнула Елка. — Он меня любит!

— Ладно, не спеши с выводами, я дам тебе возможность все хорошенько обдумать. Сейчас я поеду к Дмитрию Дормидонтовичу в Солнечное, а в понедельник мы с тобой еще раз все обсудим, прежде чем говорить отцу… Только я приму некоторые меры предосторожности. — Лидия Тарасовна вышла в прихожую.

— Знаешь, кто это? — С желтой фотографии на потемневшей странице альбома на Рафаловича смотрело худое, аскетическое лицо длинноносого блондина в кожаной куртке и полувоенной фуражке. — Это твой дед, Мендель Фрумкин, чье имя еще ни разу не произносилось в этом доме. Я не помню его, и мать вспоминать о нем не любила и только перед самой смертью рассказала мне, что он был большевик, ближайший сподвижник Троцкого, комиссар, который бросил ее с годовалым ребенком на руках «за недостаточную идейность» и ушел к какой-то русской партийке. Потом он отрекся от Троцкого, выступал с разоблачительными речами, но это его не спасло. Его расстреляли. Перед самой войной вспомнили, что у этого врага народа осталась недобитая бывшая жена. Из родного Ленинграда мы попали в Салехард. Это называлось «административная ссылка»… Ты, наверное, интересовался, в кого наша тетя Кира такая русая и курносая? Так вот, когда тамошнего коменданта тянуло на зрелых женщин, он забавлялся с мамой… Но зато у нас были дрова, рыбий жир и большие желтые поливитамины, без которых я в первую же зиму легла бы в вечную мерзлоту, был свой отдельный закуток в бараке, у печки, за занавесочкой — и лютая зависть других ссыльных, и вечные шепотки, что уж эти-то везде устроятся… И каждую ночь мама плакала в подушку, тихо, чтобы я не слышала… Знаешь, я, наверное, пережила бы, если бы ты решил взять в жены русскую девушку из простой, обыкновенной семьи — ну, как сделал Ваня Ларин… Но снова допускать в род проклятое комендантское семя, семя змея…

— Мама, ну что ты такое говоришь? — пробормотал совершенно ошеломленный речью матери Леня. — При чем тут коменданты и змеи какие-то? При чем тут Елка?

— Отец… — чуть слышно произнесла Рива Менделевна и вдруг разрыдалась. — Мама… Тетя… Теперь ты… Грехи отцов… Эйцехоре… Проклятое семя…

Впервые на его памяти мать плакала. Это зрелище было невыносимо. Он развернулся и выбежал из комнаты.

— Так, — сказала, возвратясь в гостиную, Лидия Тарасовна. — Продуктов в холодильнике и в буфете-достаточно. А если чего и не хватит, не сдохнешь.

Елка смотрела на нее, ничего не понимая. Что все это значит и почему мать держит в руках телефонный аппарат, обернутый шнуром, как веревкой?

— Телефончик я забираю с собой. На всякий случай. Не вздумай выламывать дверь — она все равно железная…

Елка подскочила к матери и стала вырывать у нее аппарат. Лидия Тарасовна повернулась к дочери боком и резким, поставленным движением локтя ударила ее в солнечное сплетение. Елка сложилась пополам и, пятясь, добралась до края дивана. В ее круглых от ужаса глазах стояли слезы.

Лидия Тарасовна рассеянно улыбнулась.

— Надо же, через столько-то лет пригодилось… Больно? Ничего, до свадьбы заживет. В общем, посиди, доченька, подумай.

— Я тебя ненавижу… — прошептала Елка.

— Это ненадолго, — сказала Лидия Тарасовна. — Потом всю жизнь благодарить будешь. — Она направилась в прихожую.

— Я… — проговорила ей вслед Елка. — Я жду от него ребенка.

У самой двери мать развернулась, подошла к дивану и, нависая над дочерью, занесла руку, как для удара. Елка закрыла лицо руками.

— Не физдипи, — спокойно сказала Лидия Тарасовна. — Кто три дня назад пакетики в мусоропровод выбрасывал? Кстати, если надумаешь воспользоваться отцовским телефоном то связь будет односторонняя — мембрану я тоже забираю.

— Чтоб ты сдохла, — шепотом сказала Елка. Лязгнула вторая, железная дверь. В ней повернулся ключ. Елка немедленно вскочила с дивана и подбежала к окну. Лидия Тарасовна вышла из подъезда и что-то объясняла шоферу поданной по ее распоряжению «Волги». Потом она села в машину и уехала.

— Спокойно, — приказала себе Елка. Для начала она все проверила. Дверь действительно заперта снаружи. Из телефона в отцовском кабинете действительно вынута мембрана. Но в ее сумочке остались ключи, в том числе и тот, от железной двери. Значит…

Она выглянула в окно. Хоть бы кто-нибудь… Есть!

— Тетя Маша! — крикнула она. — Меня тут заперли по ошибке! Выручайте. Я вам ключики скину…

В душе Рафаловича было полное, катастрофическое смятение. Это состояние было настолько ему не свойственно, что он никогда не мог понимать его в других, считал выдумкой писателей и уловкой слабаков. И сейчас, стоя возле ее дома, он желал, мучительно, всем сердцем желал — но чего? Немедленно, прямо сейчас увидеть ее и обнять? Не видеть ее никогда в жизни? Схватить ее и унести куда-нибудь на край света и бросить все остальное к чертям? Просто бросить все к чертям, включая и ее?

«Вот бы кого-нибудь не было вовсе, — подумал он. — Ее или мамы. Нет, не то чтобы умерли, а так — не было, и все. Или меня…»

В Елкин дом он проник не дальше милицейского поста на первом этаже. Старшина, проверив его документ, вежливо сообщил, что пропустить его не может, поскольку в данный момент в указанной квартире никого нет. Конкретно Елена Дмитриевна?

Старшина смерил Рафаловича долгим, оценивающим взором и только потом сказал, что Елена Дмитриевна вышла с большим чемоданом минут пятнадцать назад. Куда? Неизвестно. Нет, передать ничего не просила.

Где же, где искать ее? Ведь надо, позарез надо с ней встретиться! Или позарез не надо?

Они встретились. Уже под вечер, когда Леня, который решительно не мог сейчас идти домой, к матери и уже не мог оставаться один, решил наведаться в родную «чурбаковую» общагу. Сам он выбыл оттуда дней десять назад, но оставалось еще много братвы, дожидающейся прибытия денежного довольствия с мест службы, да и коек свободных летом навалом. В картишки перекинуться, может, выпить немного или просто потрендеть — что угодно, лишь бы снять это идиотское состояние. А завтра, на свежую голову, разобраться, дозвониться…

Она шла навстречу ему по перрону и умудрялась сохранять гордую походку, даже согнувшись вбок под тяжестью чемодана.