— Так что же, дорожка смертная? Чья?

— Не пойму. Рябь, двоение. Вальты сплошные — суета, да не пустая, с пиками связанная. Восьмерки — сплетни, болтовня, раздоры. И все путается. Видишь, дама черная — и то не говорят, покровительница или зло. Ой, девонька, две дамы его в узелок. Вот ты, а вот молодая, бубонвая, свободная… Два ребенка, что ли? Или хлопоты? Но ваши это вальты. А вот две беды под сердцем и на сердце. А в ногах-то — разлуки две. Сколько лет гадаю, такого не видала, три карты все связали.

— Что ж делать-то? Погодить?

— Нельзя годить. Два дня до воскресенья осталось. Карты на порожке разлуку держат. Да и сама думай: в воскресенье отбайло твой вернется. А этот уже заговоренный. Снимать — не наводить. Это уже с ним делать надо. Тогда рассказать придется. Оставить как есть — от дурноты и себя и тебя порешить может. Приворот сильнейший. Нет уж. Все сходится. И по картам, и по луне, и по регулам. Будем делать, что решили. Нам ведь не он нужен, а внученька. Иди теперь, ополоснись, покушай чего-нибудь и ложись. И чтоб завтра с утра пораньше не показывалась. Жди часикам к шести. Я все устрою.

Алексей с Клавой вернулись, когда Ада еще принимала душ. Выключив воду и потянувшись за махровым полотенцем, она услышала их шаги и голоса. «Вот черт! — подумала она. — Не стоило бы ему сегодня на глаза показываться, но с голоду помираю». Она все же решилась и, запахнувшись в халат, вышла из ванной.

Умница мама догадалась-таки увести их в столовую, откуда доносились голоса и позвякивание посуды. Ужинают… Ада залезла в буфет, извлекла оттуда пачку вафель и принялась их с жадностью грызть, роняя крошки на халат. В кухню вошла Клава с чайником.

— Ой, что ж вы тут, Ада Сергеевна. Идите поужинать как следует.

— Спасибо, Клава, что-то не очень хочется… Голова разболелась…

— Вы бы капельки приняли какие или порошочки. Нам тут Анна Давыдовна сказала, что мы все завтра к Котлуковым едем, на дачу. Так, может, я останусь, пригляжу тут за вами. Анна Давыдовна лучше мово с Никитушкой справится, а Лексей Ивардыч — человек молодой, дитя-то и на ручках понести может, ежели что…

Ада порывисто обняла Клаву и поцеловала в морщинистую щеку.

— Клавочка, ты такая добрая… Нет-нет, поезжай обязательно. Тебе тоже надо отдохнуть. А я, пожалуй, останусь.

— Да какая у меня работа, чтобы устать? Чай, не на сенокосе.

— Езжай, езжай.

Когда все разошлись по своим комнатам и погасили свет, Ада тихонько прокралась на кухню и в темноте съела городскую булку с большим куском ветчины и закусила целой банкой сгущенки.

Завтра. Все решится завтра.

Она долго не могла заснуть, ворочалась, но потом незаметно для себя прикорнула. Сквозь сон она слышала плач Никитушки, недовольного тем, что его побеспокоили не вовремя, а теперь еще и одевают, приглушенные голоса, стук захлопывающейся двери, урчание автомобильного мотора.

«На такси поехали», — подумала Ада и крепко заснула.

Но почти тут же резко пробудилась и посмотрела на часы. Половина восьмого. Времени впритирочку. Ведь обязательно надо все-все успеть. И чтоб к его приходу никаких признаков того, чем она занималась, и в помине не было…

Она вошла в материнскую комнату и задумчиво взяла в руки те порошки, что мама заранее оставила на столе. Так, важно не перепутать. В зеленой бумажке — в салат, в красной — в жаркое, в синей… в синей высыпать в кофе, а пирог яблочный с кардамоном и так сгодится.

— Маловато, мама, маловато… — бормотала она, перебирая пакетики. — Вдруг да сорвется, вдруг да не выйдет ничего? Ведь и Белой Матери шептала, и ладан в курильнице жгла. А он на меня и не смотрит. То есть вообще-то смотрит, но не так совсем. Будто я икона какая… Ты уж прости меня, мама, но здесь средство посильнее надобно…

И Ада поспешно занялась приготовлениями. Этот обряд она узнала давно: тайком от матери залезла в ее сундук и там, на самом дне, отрыла старинный, прошлого века, гримуар с почти не понятным ей английским текстом. Разглядывая таинственные и жуткие картинки, Ада наткнулась на несколько вложенных в книгу желтых листочков, кругом исписанных маминым убористым почерком. Переложила мать старинный колдовской обряд на русский лад с английского, для нее родного… Только дочь, пожалуй, и знала, что мать ее, Анна Давыдовна Денницкая — урожденная Вивианна Мак-Тэвиш, дочь невесть как и когда попавшего в Россию чудаковатого аптекаря-шотландца, бесследно исчезнувшего в начале века. Жена мистера Мак-Тэвиша Дарья (в действительности Дрейдра) унаследовала процветающее мужнино предприятие, но бежала вместе с дочерью из Питера от послереволюционной разрухи и голода в относительно спокойный Нежин.

Это была странная комната, входить в которую разрешалось только Аде. Уходя из дому, мать всегда запирала комнату на ключ, который уносила с собой. Но у Ады был свой ключик, им она и воспользовалась. Здесь царили непривычные пряные запахи, внушавшие чувство неосознанной тревоги. В самой обстановке ничего необычного не было — типичная комната аккуратной пожилой женщины. Исключение составляли лишь два старинных резных сундука с большими замками и еще кое-какие мелочи, не сразу бросавшиеся в глаза. Но стоило хозяйке отпереть сундуки или шкафчик, который тоже постоянно держался на запоре, извлечь на свет кое-что из хранившихся там предметов — все сразу не доставалось никогда — и расставить по нужным местам, как вся комната приобретала вид зловещий и жуткий. Сейчас, после Адиных приготовлений, край стола был украшен чем-то вроде алтаря с ветками ели и лиственницы, над которыми возвышались рога, чуть согнувшиеся над вычерченной мелом в центре стола пентаграммой. Она была заключена в круг; по углам стояли зажженные свечи, бронзовый кубок с темной жидкостью и бронзовая же курильница на гнутых ножках. Из нее струился дым с резким, но приятным запахом, в котором различались ладан, тлеющий лавр, гвоздика и еще что-то горьковатое. Между свечами и параллельно широкой стороне столешницы сверкал большой нож с черной ручкой, на которой были вырезаны таинственные знаки. Внутри пентаграммы на деревянном лотке лежали ком глины и свернутая красная бумажка.

Задернув плотные шторы, Ада приблизилась к двери, вынула ноги из тапок, резко скинула с себя халат и бросила его на кровать. Туда же полетели лифчик и трусики. Медленно, сдерживая дрожь возбуждения, беззвучно шевеля губами, она направилась к столу. Подойдя вплотную, схватила нож, повернулась к столу спиной, низко наклонилась и ножом прочертила перед собой линию. Потом двинулась в обход стола, не отрывая ножа от пола и постоянно оставаясь между столом и тонкой линией, которую прочерчивал нож. Линия сомкнулась — получилась большая звезда, параллельная малой на столе. Ада выпрямилась и положила нож на стол, туда же, откуда взяла его. Только теперь нож лежал не на белой линии, а внутри, рядом с лотком. Ада взяла кубок и двинулась вокруг стола против солнца, останавливаясь у каждой стороны стола и окропляя его жидкостью из кубка. Кудри ее разметались по плечам, в широко раскрытых глазах плясало пламя свечей, губы шевелились. Еле слышное пение становилось все громче:

Ветры вы ветрующие,

Вихри вы вихрующие,

Через пламя жаркое,

По огню палящему,

На сырой земле,

Водой поенной…

Ада подошла к кругу и трижды плюнула на глиняный комочек.

— Разыщите раба Божьего… — ее голос перешел на тихий шепот. Она все ходила вокруг стола, окунала пальцы в кубок и, останавливаясь у каждой стороны пентаграммы, смазывала ребро стола темной жидкостью, приговаривая что-то вроде: «Думал и гадал он, во сне засыпал он, в любви не заважживал». Вдруг она содрогнулась всем телом, резко остановилась и замерла, прижав обе руки к поверхности стола. Наступила полная тишина, лишь еле слышно трещало пламя. Ада тряхнула головой, взяла со стола ком глины и стала проворно разминать его пальцами. Губы ее вновь зашевелились, но не проронили ни звука.

Ада работала быстро, сосредоточенно. В ее руках комок приобретал очертания человеческой фигуры… Голова, туловище, руки, ноги, а между ними — огромный, вздымающийся вверх фаллос, над которым Ада трудилась особенно тщательно. Закончив, она положила куклу на лоток и взяла с него красную бумажку. Развернув ее, она бережно высыпала содержимое рядом с куклой, обтерла руки о бумажку, скомкала ее и бросила на пол. Потом она отобрала из кучки несколько волосков и приложила их к голове куклы, легонько нажав. Волоски остались на кукле. Тогда Ада с предельной сосредоточенностью подняла из кучки ноготь и вжала его в конец кукольной руки. То же самое повторила с другой рукой, с ногами.

Закончив, она вновь взяла нож и нацарапала на груди и животе куклы: «А — сын О и Э», затем перевернула куклу и на спине начертала: «А — для Ады». Окунув пальцы в кубок, она стала сбрызгивать куклу, как бы крестя ее и напевая при этом:

Книга жизни была открыта,

Перекличка в ней идет,

Кто в той книге не записан,

Пусть же в рай не попадет…

Во имя Рогатого,

Во имя Аполлиона,

Нарекаю тебя, творенный из глины,

Алексеем, сыном Ольги и Эдуарда,

Алексеем, сыном Ольги и Эдуарда…

Да будет так!

Да будет так!

Да будет так!

После этого она положила куклу головой к себе, лицом вверх, подняла нож в правой руке и застыла с искаженным лицом. Ее обдала волна дикого, потустороннего холода — и тут же схлынула. Пламя свечей отблескивало на ее влажном теле. Она заговорила тихо, с придыханием:

То не моя рука,

То рука самого Рогатого.

Как лезвие сие сердце пронзает,

И да пронзятся чресла Алексеевы

Страстью по Ариадне!

Да будет так!

Да будет так!

Да будет так!

И воткнула нож в сердце куклы. Вытащив его, она схватила куклу, выскочила из-за стола, подхватила с одного из сундуков заранее приготовленный чистый белый платок, поспешно завернула в него куклу и опрометью бросилась в коридор. Пробежала мимо тускло освещенной гостиной, мимо спальни и ворвалась в комнату, которую занимал Алексей. Остановившись перед его кроватью, она встала на колени, опустив голову почти до пола и просунула куклу в платке под кровать к самой стене. Потом выпрямилась и перевела дыхание. Пока все.