Физическую боль, сконцентрированную в ногах и шее, забранной твердым гипсовым панцирем, Павел переносил стойко. Куда больше мучило его унизительное сознание собственной беспомощности, невозможности свободно двигаться, сходить в туалет и просто переменить положение тела без посторонней помощи. Впрочем, эта помощь день ото дня становилась все менее посторонней — Варя, его добрый ангел, делалась ближе, роднее. На третий день после того, как он пришел в себя, Павел, к совершенному своему изумлению, понял, что красавица-медсестра влюблена в него — робко, наивно, романтично, как влюблялись в своих недостойных, рефлектирующих героев тургеневские девушки. Нет, она не шептала ему пылких слов признания, не заливалась краской девичьего стыда, не отводила глаз и не смахивала с них украдкой набежавшую слезу. Обо всем говорил ее красноречивый взгляд, в котором светилось чистое, беспримесное обожание.

Она и внешне походила на тургеневскую героиню. У нее была густая светлая коса, которую она скручивала в узел и носила на макушке, и поразительные глаза — ясные, искренние, голубые… Косметикой она не пользовалась совсем.

…Ее звали Варвара Казимировна Гречук, она была украинско-польско-литовских кровей, туркестанка во втором поколении. Путь ее родителей в эту очень Среднюю Азию был одинаков. До тридцать девятого года ее отец, пан Казимир Гречук, жовто-блакытный интеллигент краковского разлива, тихо профессорствовал во Львовском (Лембергском) университете на кафедре правоведения. После мирного присоединения Западной Украины к СССР классово и национально вредный профессор был выслан в Казахстан. Во время мучительного переселения умерла его первая жена.

В пятидесятые годы пан Гречук перебрался в Душанбе вместе с молодой женой, матерью Вари, дочерью высланного в тот же Казахстан инженера-литовца. У матери оказались слабые легкие и сердце, и после рождения Вари жизнь ее стала сплошным долгим умиранием, так что ремеслом медсестры Варя овладела с самого раннего детства. Несгибаемый пан Гречук, ставший отцом, когда ему было под шестьдесят, до восьмидесяти лет проработал адвокатом Орджоникидзеабадского нарсуда, а сейчас, бодрый и крепкий, хотя почти слепой, все силы тратит на работу в католической общине Таджикистана (преимущественно немецкой) и каждый день в сопровождении Джека, овчарки-поводыря, ходит через весь город по разным общинным делам в неизменном и безупречном черном костюме.

О себе Варя рассказывала мало и неохотно. Павел узнал лишь, что она вдова гражданского летчика, воспитывает двух детей и держится только работой и помощью друзей-немцев. Некоторые вещи в ее рассказах сильно озадачивали Павла: так, прекрасно зная принципы работы Степаниды Власьевны (читай, Советской Власти), он не мог взять в толк, как Варя при ее несоветском родстве и явно подозрительном круге друзей была допущена к работе в привилегированном санатории республиканского ЦК. Впрочем, вопрос этот возник у него значительно позже, и Павел сам его устыдился («что это я, в самом деле, как идеологическая комиссия!») и накрепко внушил себе, что здесь имеет место типичная национально-провинциальная недоработка, которая обернулась лишь на благо Варе, а следовательно, и ему самому.

В Варе уживались два совершенно разных человека: влюбленная провинциальная барышня, робкая и застенчивая — и явно хлебнувшая в своей жизни лиха, опытная, умелая медсестра с надежными и сильными руками, которые с первого раза попадали иглой в вену, в нужную минуту подавали лекарство, глоток воды или тарелку супа, судно или свежую смену белья, без малейшей дрожи смущения протирали тампонами распростертое мужское тело, не минуя и самые интимные места, легко и аккуратно поддерживали увесистого пациента при переходе с постели на каталку и обратно — при первых, самых мучительных попытках заново научиться ходить, при коротких поначалу прогулках по пышному и как бы лакированному южному саду с фонтанами… Все это было, было у Павла — и неизменно с ним была Варя, двуликая, словно Янус, и равно незаменимая в каждой своей ипостаси.

Впрочем, только ли двуликая? Настало мгновение, когда в ней открылась и третья стать, скрепившая преимущественно эмоциональное и оттого несколько эфемерное сродство двоих печатью недвусмысленной материальности…

Однажды, когда Павлу уже разрешали садиться, но еще запрещали вставать (да он и не мог бы еще делать это самостоятельно), Варя пришла к нему с тазиком, губкой и свежими полотенцами проводить ежедневную гигиеническую процедуру. Он уже отвык стесняться прикосновения ее рук к своему телу, и эти прикосновения, ласковые и уверенные одновременно, стали исподволь вызывать совсем другие, пока еще безотчетные чувства. То ли в болезненном состоянии Павла в тот день произошел перелом, то ли руки и глаза Вари были наполнены особыми токами, только Павел ошеломленно почувствовал, как в нем мощно и непреодолимо взыграло его мужское естество — и как раз в тот момент, когда Варя сосредоточенно обрабатывала «паховую область». Без малейшего ритмического сбоя Варя взяла его мужеский скипетр — дубину стоеросовую — в свои умелые пальчики и принялась поглаживать и массировать. Павел Застонал, откинулся на подушки и закрыл глаза. Потом он ощутил, что к пальчикам прибавились и нежные мягкие губы, а потом он забился в сладчайшей судороге, ничего более не соображая…

В следующие три дня процедура сделалась регулярной и повторялась едва ли не при каждом приходе Вари в его палату — а таких приходов на дню было не так уж мало, — если, конечно, поблизости не было врачей или прочих третьих лиц, явно лишних. На четвертый день у Вари был выходной, и Павла обихаживала пожилая, серьезного вида таджичка. Хотя Варина сменщица не давала ни малейших оснований для жалоб, Павел загрустил и к вечеру даже выдал температуру. После ужина он попросил не включать телевизор, зажег ночную лампу и раскрыл не раз уже читанный роман Хемингуэя «Прощай, оружие», который по его просьбе принесла Варя. Книга как нельзя более отвечала его душевному состоянию, а госпитальные сцены и вовсе били в самое яблочко…

Павел зевнул и протянул здоровую руку, желая погасить свет, и в этот миг тихо раскрылась дверь, и в палату к раненому герою проскользнула Кэтрин… то есть, конечно, Варя. Она окинула комнату быстрым взглядом, приложила палец к губам и, скинув босоножки, начала расстегивать белый накрахмаленный халат. Под халатом была желтая маечка с коротким рукавом и цветные трусики типа пляжных. Для Павловой «стоеросовой дубины» этого оказалось более чем достаточно.

Плавно изгибаясь, Варя подошла к кровати, откинула легкое покрывало, положила поудобнее ноги Павла, одна из которых была еще в гипсе и на отвесе, и аккуратно, сноровисто оседлала его пылающие чресла.

— А-а, — тихо сказал Павел…

— Т-с-с, — отозвалась Варя, бережно вправляя его в себя…

…Он лежал мокрый, засыпающий, счастливый. Она стояла возле кровати на коленях и утирала его лоб влажным, прохладным полотенцем.

— Я люблю тебя, — прошептал он. Варя уткнулась лицом в его голый живот и разрыдалась.

Нет никакой нужды описывать этапы выздоровления Павла — все у него протекало примерно так, как и у других молодых и здоровых людей, перенесших подобные травмы. Было одно лишь отличие, правда, такое, которое напрочь меняло суть дела: рядом с ним почти неизменно была Варя, его новое, нечаянное счастье.

Пошла седьмая неделя его пребывания в больнице. Уже давно сняли тугой корсет с заживших ребер, еще раньше исчез гипсовый ошейник. Под панцирем оставалась только левая нога, и то лишь на голеностопе. Он не нуждался уже ни в кресле-каталке, ни в костыле, в прогулках ему помогали только палочка, да верное Варино плечо. Все светлое время дня, свободное от процедур и врачебных осмотров, они проводили в чудесном саду, в тени высоких сосен и чинар, любуясь на яркие пятна роз, на белые лилии в, искусственном водоеме, неестественно громадные лотосы и гинкго, но чаще — друг на друга. Они разговаривали мало, но им не было скучно и без разговоров.

Из дома не приходило никаких вестей. Павел, возненавидевший эпистолярный жанр еще с пионерских лагерей, не придавал этому никакого значения: было бы что-то важное, сообщили бы. К тому же лето, отдыхают люди.

Погода отличалась блаженным однообразием. Здесь, в предгорьях, а тем более на тенистой, зеленой земле стационара, мало ощущалась гнетущая жара среднеазиатского лета. Чистое безоблачное небо по ночам озарялось большими звездами, легкий ветерок шелестел жесткими листьями чинар. В просторной, с размахом отстроенной столовой, куда Павел давно уже ходил самостоятельно, наряду с обильными закусками и аппетитными горячими блюдами, не переводились роскошные фрукты — желтые прозрачные дыни; сказочный, по питерским понятиям, виноград, черный, белый, розовый; сочные персики — обычные и лысые, которые за границей называют нектаринами; инжир и груши. Павел поправился на три килограмма, а если бы не Варя, то набрал бы, пожалуй, и все десять. Сама собой перенялась местная привычка спать после обеда, в часы зноя. Боли его уже не мучили, немного больно было ступать на левую ногу, да по временам сильно чесалось под гипсом — и все. В остальном Павел был счастлив совершенно. Не думалось даже о науке, о погибших вместе с четырьмя людьми бесценных образцах. Кожаный мешочек с алмазами лежал в нижнем ящике тумбочки, временно забытый.

К нему вернулся крепкий безмятежный сон (в первое время он мог уснуть только с помощью мощных снотворных уколов). Павел начал делать утреннюю гимнастику — правда, пока без обычных нагрузочных упражнений для ног. По вечерам ходил с Варей в местный кинозал, читал книги, выбор которых в библиотеке был весьма неплох, а пару раз даже наведался на преферанс к соседям-отдыхающим. Да он и сам, пожалуй, из «больного» перешел в категорию «отдыхающего». И славно!

IX

Павел не без труда дотащился до своей комнаты. Какой плов, какой виноград — как говорят на здешних базарах, «половина сахар, половина мед»! Наскоро ополоснув лицо и руки, он прислонил к стулу палку, не снимая тренировочных штанов, рухнул на кровать и почти мгновенно заснул.