Папка лежала прямо в гостиной, и Таня охотно показывала ее всем гостям. Они смотрели, как правило, делали свой выбор, вместе с Таней составляли график и приблизительную смету. Потом Таня звонила диспетчеру, оставляла заказ и согласовывала технические детали. Иногда требовалось внести изменения. Скажем, кто-то мог заболеть, влипнуть в неприятность с милицией — такое изредка случалось, — или отправиться с надежным клиентом в путешествие. Тогда Таня обсуждала изменения с гостем и только после этого делала повторный звонок.

Девочки добирались автобусом, электричкой или приезжали на такси. Иногда их привозил на «Волге» Джабраил. Сначала безмолвная Женщина отводила их в Танин кабинет, где Таня проводила с ними предварительную беседу о нюансах предстоящей работы и давала на подпись заранее составленный счет в двух экземплярах. Этот счет Таня всегда составляла с десятипроцентным люфтом, чтобы сразу пресечь всякие споры и разногласия. И только потом девочки вместе с Таней шли к гостям. Покидая ранчо наутро, а то и через день-два, они забирали с собой один экземпляр счета, который затем передавался Алевтине, а второй Таня складывала в особую коробочку — Папику к оплате.

Девочкам гости не платили ничего. Выпрашивать у них что-либо запрещалось категорически под угрозой колоссального штрафа или увольнения — здесь вам не гостиница. Таня об этом даже не напоминала, уповая на доходчивость наставлений Алевтины. И действительно, ни одного такого случая замечено не было. Очень часто гости делали девочкам подарки по собственной инициативе. Это не возбранялось.

Собственно оплата услуг Таню не касалась совершенно. Некоторые гости оставляли деньги Па-пику или, в его отсутствие, Джабраилу. В других случаях Папик брал все расходы на себя. Раз в месяц Таня суммировала накопившиеся счета, заносила итог в специальную графу домашнего гроссбуха и показывала Папику или Джабраилу. Джаба приносил соответствующую сумму денег, складывал в портфель и ехал в город, на квартиру диспетчера. Там его ждала Алевтина. Она пересчитывала деньги, сверяла сумму по тем счетам, которые хранились у нее, и забирала деньги, выдавая Джабраилу расписку, которую Джабраил привозил и отдавал Папику. Девочки получали зарплату непосредственно у Алевтины. И никто, кроме Тани и Алевтины, не знал, что пять процентов комиссионных со всей суммы откладывались на счет Тани, и она могла получить их у Алевтины по первому требованию и без всякой расписки.

Эта схема начала работать в сентябре. Папик узнал о ней в начале августа, когда Таня привезла очередную группу в Москву и в свободный вечер, предварительно созвонившись, приехала к нему на квартиру. Тогда он отмолчался, но судя по тому, что уже в сентябре удвоил ей жалование, а с октября накинул еще, Танину инициативу оценил очень положительно.

Раз в месяц к Тане приезжала Анджела, но ее визиты на ранчо были преимущественно деловые. Она привозила от Алевтины новые «личные дела», изымала дела уволившихся по состоянию здоровья, семейным обстоятельствам (т. е. удачному выходу замуж, как правило, за иностранца) или, наоборот, в связи с переходом на другую работу (в большинстве случаев, принудительную). Они ужинали с Джабраилом или с гостями, которым Таня представляла Анджелу как свою подругу. Потом, по указанию Тани, Женщина стелила Анджеле постель на диванчике прямо в Таниной спальне. Естественно, как только Женщина закрывала за собой дверь, Анджела перепрыгивала в Танину широкую кровать. Ночь принадлежала только им.

К особам с нетривиальной половой ориентацией Таня себя не причисляла, и памятная постельная сцена, с которой, собственно, и началось знакомство с Анджелой, была с ее стороны сугубо деловой авантюрой. Ну, и любопытство, конечно — хотелось лично испытать, что это за «розовая любовь», о которой столько читала у Жаклин Сьюзен. Однако теперь Таня была вынуждена признаться себе, что «это дело» оказалось несравненно приятнее и волнительнее, чем стриптизы перед Генералом или игры с Папиком. Главным образом, из-за пьянящего привкуса крайности, недозволенности. До чего же сладко постоянно переступать через грань — а без этого до чего серо и скучно!

Утром Таня подвозила Анджелу до метро, а сама ехала дальше, в университет. Жизнь была прекрасна и удивительна. Но это еще прелюдия, цветочки. А ягодки, конечно, впереди.

Глава четвертая

НЕБО В АЛМАЗАХ

27 июня 1995

Когда неделю назад Иван Павлович вместе с обычными рекламными листовочками вынул из ящика явно нездешнее послание от неведомых Розенов, он был крайне озадачен. Случайная ошибка исключалась — на конверте стоял его адрес и фамилия, которая повторялась и на самой карточке. Всю ночь гадал, что бы это значило, и под утро нашел единственное относительно достоверное объяснение.

Как-то еще в начале зимы в лениздатовском буфете к нему подсел чуть-чуть знакомый молодой литератор по фамилии Дресвистов — Иван Павлович произведений его не читал да и не мог читать, поскольку они нигде еще не публиковались — и сообщил, что намеревается издавать альманах современной некоммерческой литературы на паях с какой-то международной еврейской организацией. Первый выпуск планируется, естественно, пробным, и никто никаких денег не увидит, зато и за публикацию платить не надо, и во всем мире прочтут, и вообще какая баснословная реклама за бесплатно. Иван Павлович не очень понял, при чем здесь он и какое отношение к евреям имеет сам Дресвистов — юноша облика явно славянского и даже деревенского. Но тот с такой горячностью заговорил о грядущих благах, о поездках, круизах, пальмах, ананасах и международных премиях, что Иван Павлович размяк, повез Дресвистова к себе на Охту, напоил чайком и отдал ему свой двадцатилетней давности непристроенный рассказ про художника-авангардиста, у которого жена ушла к майору Финансову.

Рассказ, откровенно говоря, был так себе, хотя с другой стороны, коммерческим его никто назвать не рискнул бы. Дресвистов, человек дела, тиснул рассказ, как и обещал, и даже выдал Ивану Павловичу два экземпляра альманаха — серой тетрадочки в шестьдесят страниц на туалетной бумаге. Представлены в нем были авторы, из США, Израиля, России, Латвии и Украины. Никого из них, кроме себя, Иван Павлович не знал. Вещицы были все больше какие-то странненькие, так что даже юношеский опыт Ивана Павловича на их фоне поражал зрелостью взгляда и основательностью письма. Должно быть, кто-то там, за бугром, скорее всего, этот самый Розен, прочел-таки это нелепое издание и, выделив нечто, не лишенное таланта, решил побеседовать с молодым автором и даже чем-нибудь поддержать. Неплохо бы материально, конечно, но на это Иван Павлович особо не рассчитывал. Вот я если бы он был юношей или евреем… Однако ни закрашиватъ седину, ни надевать на шею магендовид Иван Павлович не собирался. Несолидно для русского писателя! Вот побеседовать — отчего бы не побеседовать? На всякий случай Иван Павлович заблаговременно положил в сумку «представительский набору, два номера «Искусства кино» с его статьями (в примечаниях упоминались и сценарии И. П. Ларина), затрепанную книжечку «Участковый Тарасова», сборник «Рассказы ленинградских писателей 1983 года» и самое кассовое свое произведение — повесть «Падлам», опубликованную шесть лет назад в «Неве», тут же экранизированную (продюсер оказался жуликом, фильма так никто и не увидел, а Иван Павлович получил только грошовый аванс и много попорченных нервов), и выдержавшую с тех пор три переиздания. Подумав, он присовокупил несколько небольших рукописей — стихи, мистическую мелодраму «Коридор зеркала», фрагменты начатого во студенчестве и оставшегося незаконченным романа «Поступь слонам». Это на случай, если речь пойдет о высоком искусстве.

Перепроверив содержимое сумки, Иван Павлович сунул в карман ключи и пачку «Беломора» и вышел из квартиры.

На Заневском бодрость оставила его. Захотелось обратно, на тахту, к телевизору. Начинался рабочий день, на остановках толпились люди, другие спешили на площадь, к метро. Иван Павлович закурил и двинулся туда же, но не на метро, а дальше, к мосту.

С каждым шагом чуть-чуть прибывали силы. На мост он ступил уже выпрямившись, твердым шагом, а с моста сходил уже чуть не вприпрыжку. По Неве гулял свежий ветерок, погожее утро улыбалось.

Где-то возле Полтавской он почувствовал, что устает, что путь впереди неблизкий и часть его можно бы и проехать. Он втиснулся в подошедший троллейбус, некоторое время притирался, стараясь поудобнее разместиться в объеме, выпавшем на его долю, и лишь затем смог обратить внимание и взор на окружающее.

За окном плыл Невский, неузнаваемо изменившийся за последние годы — и особенно на уровне первых этажей, что, собственно, и мог видеть притиснутый к компостеру Иван Павлович. Новые вывески, новые лавки, кафе, новые люди, не очень понятные Ивану Павловичу… Впрочем, попадались и другие, из его времени — а в троллейбусе и вовсе ехали только такие. Троллейбус — это вообще вне перемен в течение жизни, это для каждого — постоянное. У кого-то состарилась мама, дети подросли и разлетелись в дальние края, внуки народились, зять десять лет деньги копил, да так квартиру и не купил, брата убили в Цхинвале, племянник женился и развестись успел, и снова жениться… а троллейбус все катит, как в шестидесятые, в семидесятые, в восьмидесятые — те же маршруты, та же публика, те же контролеры. Меняется лишь плата за проезд.

У Литейного люди схлынули у передних дверей, и на секунду, пока не зашли новые пассажиры, там стало свободно, даже пусто. Взгляд Ивана Павловича упал на открывшуюся заднюю стенку водительской кабины — и он вдруг вскрикнул. Стоявшие рядом взглянули удивленно и встревоженно, дружно отодвинулись на шажок. Но ему не было до них никакого дела…

То ли водитель — или его напарник — был большим эстетом и любителем недавней старины, то ли наоборот, нисколько не интересовался художественным оформлением кабины и сохранил его в том виде, в каком получил от предшественника, — это ведь неважно. В любом случае прямо на Ивана Павловича с так хорошо знакомого ему, чуть выцветшего календаря пятнадцатилетней давности смотрели те самые, неповторимые, бездонные, получившиеся на фото аквамариновыми глаза. Из прошлого обращалось к нему лицо с нежным овалом, пухлые, чуть приоткрытые губы, слегка вьющиеся черные волосы. Сомнения не оставалось — это была она. Она… Все то немногое, что осталось в этой жизни, отдал бы, лишь бы не знать этого лица, не видеть никогда, не вспоминать — или же иметь перед глазами каждый день и час — но живое, любящее, любимое…