— Нина. — Нинка кокетливо протянула Андрею ладошку с оттопыренным мизинчиком.

— Таня, — помолчав, сказала Таня.

— Тут кто-то что-то говорил про чай, — сказал Андрей и, не выпуская из своей крепкой руки Нинкину ладошку, устремился в кухню, увлекая за собой смеющуюся Нинку. — А ты там извлеки вишневочки, в моей сумке, кажется. С чайком оно оченно способствует! — кричал он Ванечке уже из кухни.

Ванечка стоял столбом у вешалки, не выпуская из рук свою сумку и не сводя глаз с Тани.

— Разрешите, — сказала Таня, шагнув к нему и забирая сумку из рук. Пальцы их соприкоснулись. Ванечка вздрогнул, отвел глаза и пробормотал:

— Конечно… Я… вы… идите, пожалуйста, на кухню… Я сейчас.

Стрела коварного Амура зацепила сразу все незащищенные места.

VI

В сфере воспитания чувств Ванечка Ларин был продуктом советской системы в ее реально-бытовом преломлении — между молотом официоза во всех его проявлениях и наковальней дворов и подворотен. Со страниц газет и советских книг, с экранов телевизора и с учительских кафедр восприимчивому Ванечке устойчиво навязывался стереотип некоего коммунистического монаха, сублимирующего энергию пола в энергию высшего служения, презрительно отвергающего физическую любовь, а любовь идеальную воспринимающего исключительно в свете высшей любви — к родной Коммунистической партии и лично к товарищу Леониду Ильичу Брежневу. В отечественных фильмах и книгах допускались лишь самые туманные намеки относительно плотской близости мужчины и женщины, а из иностранных произведений подобные сцены вымарывались, вырезались или сглаживались до полной неузнаваемости. Сколько, например, громов обрушилось в прессе на одного заслуженного и вполне советского писателя не за откровенное описание даже, а за хвостик фразы: «…и рухнули в высокие травы». Как же можно, положительные, социалистические мужчина и женщина, передовики производства, каждый со своей семьей, и вдруг — в какие-то там травы?! Чему он учит молодежь? Роман изъяли из библиотек и больше не издавали. Соответствующим образом интерпретировалось и классическое искусство, многие памятники которого просто объявлялись как бы несуществующими — по причине своего «порнографического» содержания. Это культурно-воспитательное фарисейство имело своих проводников во всех сферах жизни, а тем более в советских школах, как бы специально для этого созданных.

Ванечку, который с детства понимал своей умной головой равное убожество и пропаганды, и цинично-заземленной уличной эрудиции, зацепило на уровне подсознания. Отнюдь не будучи кисейной барышней, он теоретически прекрасно знал, откуда берутся дети и как они делаются, и даже мог вполне авторитетно рассуждать на эти и примыкающие к ним темы. Однако прикладными эти знания не становились — их блокировала некая внушенная сила, заставляющая рефлекторно, неосознанно воспринимать любой секс как грязь, скотство и нравственное падение, несовместимое с высоким предназначением человека. Ум, сердце и плоть его жаждали полноты жизни, но извращенное суперэго ставило жесткий барьер. Нельзя — примерно так же, как нельзя свинину правоверному иудею. И на это накладывалась мучительная зависть ко всем тем, кому можно.

Его привычные и очень искренние влюбленности были начисто лишены момента целеполагания. Для него было бы полнейшим шоком, если бы какое-нибудь из его объяснений вдруг завершилось благосклонным ответом или, тем более, ответным признанием. Да, конечно, какое-то будущее рисовалось в его воспаленном мозгу. Ну там, прогулки вдвоем, держась за руки, прикосновения, объятия, поцелуи. А дальше… а дальше все образуется как-нибудь…

И к обществу клювистов Ванечка оказался готов идеально. В кругах, не связанных с КЛЮВом, например, среди того же факультетского «хайлайфа», где павлинье самецкое начало перло из всех щелей и за выпивкой, и за картежом, ему было страшно неуютно — тошно и завидно одновременно. Все это совершенно исключалось в среде клювистов. Портвайнгеноссе мог жить с женой или подругой, со всем кордебалетом мюзик-холла, соседкой, соседом, собачкой соседа, с козой или со старым башмаком — это не имело решительно никакого значения, а как тема для общения было решительно западло. Вообще тема «мужчина-женщина» ограничивалась тостами и анекдотами, а всякие рассказы из личного опыта согласно этикету клювистов должны были предваряться преамбулой типа: «А вот с одним чуваком был такой случай». Да, в этом сугубо мужском кругу все женщины тоже подразделялись по универсальному принципу «дает — не дает», но у клювистов сам глагол «давать» имел смысл, отличный от общепринятого: хорошие женщины, или «сестренки», — это те, которые дадут на бутылку, а «телки», они же «метелки», ничего такого не сделают, а следовательно, совершенно неинтересны. По иерархии клювистов на высшей ступени среди женщин стояли доблестные работницы торговли и общепита, сочувствующие благородному делу клювизма и доказывающие свое сочувствие на практике — в долг налить, припрятать бутылочку для братков и т. д., на низшей же — всякие доставалы типа мамаш и прочих блюстительниц трезвости.

В принципе демарш Житника в сторону «романтизьма» являлся серьезным нарушением заповедей движения, и Ванечка мог бы поставить ему на вид. Мог бы, но как-то не подумал.

А теперь он вообще был не в состоянии думать.

Они сидели на кухне, пили чай с вишневочкой. Андрей забавлял Нинку с Таней всякими штукатурскими байками, почерпнутыми из опыта его пребывания в стройотряде. Ванечка молча опрокидывал рюмку за рюмкой, поминутно вскакивал — то еще чаю подогреть, то хлеба нарезать, то сырку. Вишневка его разбирала, но ненадолго, поскольку разбавлялась горячим чаем. Он не столько косел, сколько млел.

В половине четвертого Таня стала собираться домой, призывая к тому же и Нинку. Андрей, которому явно не хотелось упускать девочек, предложил другой план — пойти прогуляться на Петропавловку, а потом вернуться и с новыми силами продолжить культурное мероприятие. Нинка и Ванечка горячо его поддержали. Таня согласилась. Ведра и сумки со спецовками они поставили в уголок прихожей и прикрыли газеткой.

В стенах Петропавловки они гуляли в окружении туристов, вне стен — в окружении собачников и их четвероногих друзей. Воздух был томен и тепел. Андрей, ввернувшись фертом между Нинкой и Таней, взявших его под руки с обеих сторон, рассказывал девчонкам всякие истории, связанные с крепостью, которых знал великое множество. Они слушали, затаив дыхание. Потерянный Ванечка поначалу плелся сзади. Постепенно оклемавшись на пленэре, он чуть воспрянул, выдвинулся в один ряд с остальными и даже начал дополнять и поправлять Житника:

— …Нет, Петр не медаль с кружкой дал тому мастеру, а приказал выжечь ему на шее орла, и тот мог в любом кабаке показать царево клеймо и бесплатно выпить. Отсюда и жест — щелчок по горлу, в смысле поддать.

— И откуда вы все знаете? — щуря глазки, вопрошала Нинка.

— Работа такая, — как бы нехотя отозвался Житник.

— И где же вы работаете? — настаивала Нинка.

— Это, Нинон, государственная тайна, — важно изрек Житник, но одновременно с этим Ванечка выпалил:

— Мы студенты, вообще-то.

Все рассмеялись.

— Давайте по мороженому. Я угощаю, — предложил Андрей.

К Ванечке они вернулись в восьмом часу, завернув на обратном пути по указанию Житника в «Петровский», где купили полтора кило говяжьей вырезки.

Дома все, кроме Тани, приняли для бодрости по стаканчику портвейна — настоящий «Агдам», в определенных кругах именуемый «ту-ту», как по характеру воздействия (можно отъехать, как на паровозе), так и по цене (два две, по-английски, стало быть, «two two»). Потом взялись за приготовление жаркого. Ванечке, чтобы не путался под ногами, было дано задание сесть в сторонке и наточить ножи. Впервые в жизни он делал это с удовольствием — иначе он просто не знал бы, куда себя деть от смущения.

В половине девятого сели за стол. В девять Андрей взял гитару. В десять перешли в Ванечкину комнату — в только что отремонтированной гостиной было еще неуютно и грязновато — и затеяли танцы под магнитофон. В половине одиннадцатого Таня собралась уходить, но Нинка с Андреем уговорили ее остаться: мол, завтра все равно выходной, а молодость проходит. Убедили ее, однако, не их доводы, а круглые молящие глаза безмолвного Ванечки. По этому поводу решили продолжить банкет и вновь перешли в кухню.

Ванечка с завистью смотрел, как ловко Андрей с Нинкой хлопают стакан за стаканом, ничуть не смурея, а только оживляясь все больше и больше, как спокойно и совершенно естественно держится бесподобная Таня, одним своим присутствием превращая славную, но вполне обычную вечеринку в нечто небывалое и сказочное — или так только казалось? Ему мучительно хотелось сбросить с себя сковывавшее его смущение, вписаться наконец — и безумно не хотелось опьянеть, замазать тонкое волшебство этого вечера грубым алкогольным колером. Он определил для себя вариант, показавшийся оптимальным: заварил много кофе и принялся пить его чашка за чашкой, сопровождая каждую крошечной рюмочкой коньяку. Ту же схему он робко предложил Тане. Она ограничилась одной чашкой кофе и половиной рюмочки.

В четверть двенадцатого Нинка позвонила на вахту и попросила передать Нельке, что задерживается и что завтрашнее гостевание переносится на неделю. В половине двенадцатого она перемигнулась с Андреем, и они потихонечку ретировались в сторону спальни. Ванечка танцевал с Таней и был этим настолько поглощен, что даже не заметил их ухода. Ему казалось, что от Таниных ладоней, одна из которых лежала у него на плече, а другая — на груди, исходит нестерпимо блаженный электрический ток. А его собственные ладони ощущали под тонкой тканью Таниного платья такое… такое божественное… И ему хотелось только одного — чтобы танец не кончался никогда.