Дмитрий ВЕРЕСОВ

ЧЕРНЫЙ ВОРОН

(Ворон-1)

Мы только куклы, вертит нами рок,

Не сомневайся в правде этих строк,

Нам даст покувыркаться и запрячет

В ларец небытия, лишь выйдет срок.

Омар Хайям

Несколько слов от автора

В работе над «Черным вороном» я преимущественно опирался на рассказы самой Тани Лариной и людей, хорошо ее знавших или знающих. Про вторую Таню, Захаржевскую, одни говорили скупо и неохотно, другие мало чем могли поделиться. Поэтому по роману она пронеслась неким фантомом и канула в никуда. Признаюсь, временами и мне самому она казалась продуктом не в меру разгулявшегося воображения. Однако когда «Черный ворон» уже несколько месяцев благополучно летал по книжным просторам России и ближнего зарубежья, Таня 3. сама разыскала меня.

Ее нынешнее имя и обстоятельства нашей встречи разглашению не подлежат, могу лишь сказать, что произошла она очень далеко отсюда и длилась всего несколько часов. На прощание Таня передала мне несколько аудиокассет, которые легли в основу «Белого танго», а потом, согласно нашей договоренности, были мной уничтожены. Так читатель смог познакомиться с историями обеих полусестер (принятое слово «сводные» в их случае не кажется мне правильным), однако, в силу колоссального несходства характеров и биографий главных героинь, книги получились очень разные — по жанру, по стилистике, по мироощущению. Многие читатели, полюбившие «Черного ворона», не приняли «Белое танго», и наоборот, те, кто с прохладцей отнесся к пируэтам мудрой птицы, от души согрелся в огненном танце с лихой рыжей бестией. И почти незамеченным осталось то, что обе книги суть половинки единого целого, и одна без другой — это все равно, что север без юга и день без ночи. Одним из исключений явились кинематографисты, почувствовавшие, что именно объединение двух начал, олицетворяемых такими разными сестрами, придаст необходимую объемность намечаемой экранизации двух книг. Тане Лариной идея экранизации очень понравилась; возможно, она даже согласится сыграть саму себя — в тех сценах, где роль приближена к ее нынешнему возрасту.

Перед вами — полная версия истории двух Татьян. Надеюсь, что обе останутся довольны — и читатели тоже.

Петербург, 15 декабря 1999

Дмитрий Вересов

27 июня 1995

Окно выходило на запад, но внезапный утренний свет, упав на лицо женщины, разбудил ее.

Настырно кричали чайки.

— Заче-ем? — сонно жмурясь, протянула она. Мужчина отошел от окна, склонился над нею и поцеловал в глаза, щекоча ей лицо светлой бородой.

— Прости, зайчонок, но уже пора. У нас много дел. Сама знаешь.

— Знаю. — Она вздохнула и потянулась. — Жалко. Я такой сон видела…

— Хороший? — с некоторой тревогой спросил он.

— Хороший. Я не помню, про что. Только самый конец: будто я летаю под высоченными расписными сводами какого-то дворца, и музыка играет, такая божественно чудесная, а внизу танцуют люди в старинных костюмах. Маленькие, красивые, как куколки… Глупо, правда?

— Ничего не глупо, — возразил он.

— Когда сны. рассказываешь или даже про себя вспоминаешь, всегда глупо получается. А сегодня особенно: грузная сорокалетняя бабища — а все летает.

Он притворился сердитым.

— Не смей называть мою жену бабищей, да еще грузной! Она самая прекрасная женщина на свете!

— Вы необъективны, доктор Розен.

— Прошу вас заткнуться, миссис Розен! Он рассмеялся, плюхнулся на широкую кровать рядом с ней и принялся целовать ее шею. Она перевернулась и шлепнула его по плечу.

— Не распаляй меня. Некогда, сам же говорил… Слушай, а может ну ее, эту мэрию. Что, Кристи с Алексом без нас не справятся?

— Справиться-то справятся, — со вздохом ответил он, — только по протоколу и нам с тобой быть полагается. Покажемся — и тут же назад, на твое мероприятие.

— Не говори так, — серьезно сказала она и поднялась. — Это важно, и не только для меня.

— Тебе виднее. Еще пару лет назад я бы всех этих… приглашенных собственными руками придушил бы, после всего, что они с тобой… А теперь я спокоен. Честно говоря, мне даже любопытно. Возможно, ты не напрасно затеяла это дело. — Он оттолкнулся руками от эластичного матраса, рывком встал и скинул с себя махровый голубой халат. Она не отрываясь смотрела на его высокую и стройную фигуру на фоне светлого окна. Просунув руки в рукава рубашки, он тоже замер и посмотрел на нее. Она первой отвела взгляд.

— Гостя-то проводила? — спросил он.

— Ага. В четвертом часу. Хотела такси заказать, но он сказал, что пешком пройдется.

— Ну и правильно, — сказал мужчина. — Что же мы-то с тобой до этого не додумались, а? Знаешь, одна ночь у нас еще есть, и мы непременно погуляем по городу. Я ведь только сейчас понял, как соскучился по белым ночам.

— Я тоже… Пока я умываюсь, спустись, свари нам кофейку. И напомни, пожалуйста, миссис Амато, — она усмехнулась, — чтобы все приготовила к нашему приходу. — Она усмехнулась еще раз.

— Чему смеемся? — осведомился он.

— Да так… Надо же, столько лет прошло, а все не привыкну. «Миссис Розен, миссис Амато»…

— Это еще ничего, — невинно заметил он. — Там, у себя она вообще «Ваше Превосходительство».

Она звонко рассмеялась, развернулась и поспешила в ванную, смежную со спальней. Оттуда сразу донесся шум воды. Застегнув пуговицы на рубашке, он взял с подоконника пачку сигарет и зажигалку. Кофе, о котором просила жена, крепкий, горячий, залитый в термос-кувшин, уже ждал ее внизу, в кухонном отсеке их — «люкса». Мужчина закурил, задумчиво глядя в окно.

За окном, под бледно-голубым северным небом расстилались серые воды Финского залива…

Глава первая

ЗАМОК ВЕДЬМ И ХИЖИНА БЛУДНИЦЫ

(1955–1956)

I

Невский проспект… Вот ты какой, Невский проспект — чистые троллейбусы, первые пешеходы, а среди них — девушки в ярких летних платьях. Стучат по мытому асфальту каблуки лодочек, утреннее солнце отражается в окнах величественного здания, у входа в которое мраморная доска с надписью «Государственная Публичная библиотека»…

Алексей, не поднимаясь со скамейки, выпрямился, разминая занемевшую спину, достал из кармана бушлата «Звездочку», продул гильзу, размял привычно, затянулся… В тот раз он толком и не рассмотрел ничего — все бегом, бегом, да и голова была другим занята… Зато теперь времени хоть с кашей ешь, а Невский — он тут, и никуда не денется. Настоящий.

Алексею вспомнился совсем другой Невский — в станице Трехреченской, названной так в память той, прежней, разгромленной большевиками в тридцать первом. Среди амбаров, фанз и палаток тянулся тот Невский проспект, а пересекала его под прямым углом другая «главная» улица — улица Поэзии и Грусти. На перекрестке стоял длинный каменный сарай, объединявший в себе трактир, клуб, постоялый двор. Именно там и протекла большая часть той глупой, пьяной, залихватски-идиотской зимы, которой ограничилось его служение «белой идее». К семеновцам он, гимназист выпускного класса харбинской гимназии Белова, попал не столько под влиянием своего тезки и однокорытника Лехи Розанова, оставшегося в Трехреченской и погибшего через год «смертью героя» (захлебнулся во сне собственной пьяной блевотиной), сколько из отроческой фанаберии. Осточертела ему, видишь ли, чистая квартирка с китайской прислугой и портретом товарища Сталина в гостиной, истерические болыпевизанки из Клуба советских граждан, газетенка с унизительным названием «Мы тоже советские люди», которой отдавал все свободное время отец…

Отец. Он будто и сейчас смотрит на сына в круглые стеклышки пенсне, размышляя, может быть, о странной, нелепой судьбе своей семьи. Ведь не семья покинула Советскую Родину (отец всегда произносил это словосочетание подчеркнуто, как бы с большой буквы, и эта манера дико раздражала Алексея), а Родина покинула их, как неверная жена, отдав вместе с КВЖД китайцам и даже не испросив на то их согласия. Впрочем, горячо любимой Родине отец прощал абсолютно все; простил и разлуку, страстно уповая на новую встречу. И встреча, будь она неладна, состоялась…

После войны, запомнившейся большинству русских харбинцев главным образом многодневным сидением по подвалам — скрывались от всех подряд: от японцев, от марионеток из Маньчжоуго, от Советской Армии, сошедшей с небес в сорок пятом, — в городе открылось военное представительство СССР, и отец в первых рядах рванулся туда с заявлением на репатриацию. Он гордо предъявил улыбчивому круглолицему майору потрепанный партийный билет, паспорт гражданина Советского Союза, диплом инженера-железнодорожника и подшивку своей газетенки. Майор расточал улыбки, угощал отца «Казбеком» и чаем с лимоном, а сам все что-то записывал, записывал… На несколько месяцев наступило затишье, а потом стали заходить знакомые с обескураживающими новостями: тем-то отказано, тем — тоже. После каждого такого известия отец расстраивался ужасно, осушал полстакана водки на калгане и, теребя шнурок пенсне, спрашивал:

— Как же так? Как же так? Ну, Ивановых не пускают, это я еще понимаю — Иванов сюда с беляками ушел. Но Титаренко-то, Титаренко? Ах, Алеша, неужели и нам откажут? Мама этого не пережила бы…

Алексею всякий раз хотелось сказать: «Она уже не пережила», — но всякий раз он сдерживал себя. Усмиренный опытом жизни в Трехреченской, откуда он бежал по весне и возвратился в Харбин грязный, ободранный и голодный, — и последующим опытом военных зим, — Алексей понимал, что кроме отца никого у него не осталось, и если тот поедет все-таки в Союз, то и ему самому другой дороги нет. Диаспора с ее мелкими политическими дрязгами и совершенно, как казалось тогда, потребительскими интересами была ему чужда и неинтересна. Душа рвалась к другой жизни, пусть трудной и бедной, но такой, где не утрачены еще порыв и вера в нечто прекрасное, что непременно наступит завтра…