В бору, по-собачьи хватая зернистый снег, засовывая его полными пригоршнями в рот и ничего не ощущая, Клин начал понемногу приходить в себя. Лагерь горел. Черные крутящиеся столбы дымов ввинчивались в небо, просекаемые снизу взблесками пламени. Словно черный снег, несло хлопья сажи. Оказавшийся рядом молоденький красноармеец круглыми остановившимися глазами смотрел на пожар и молча, не размыкая плотно сжатых губ, быстро-быстро крестился.

Клин, совершенно обессиленный, сел в снег, дернул красноармейца за полу шинели:

— Хватит, не на паперти…

Красноармеец даже головы не повернул, продолжая смотреть на пожар и креститься.

Тяжело проваливаясь в снег, ошалело подергивая лохматой головой, подошел Астафуров — без винтовки, растрепанный, как кочан капусты. Рухнул рядом с командиром, заикаясь, с трудом выговорил:

— Л-л-лихоман-к-ка… я г-г-говорил-л-л… с-с-скольк-к-ко н-н-наших…

Клин полной пригоршней еще раз зачерпнул снег, запихал его в рот, медленно поднялся и пошел собирать живых. Из его разведчиков уцелели только шесть человек. От взвода красноармейцев осталось чуть больше половины. Раненых, которых удалось вытащить из пожара, перевязали, как смогли, уложили на подводы, на одной из которых, все еще со связанными руками, сидел поникший и донельзя напуганный Филипыч. Клин его развязал и приказал пересесть на переднюю подводу:

— Давай, дед, вези обратно. И не вздумай бежать — пристрелю.

Филипыч послушно пересел на переднюю подводу, разобрал вожжи. «Господи, прости нас, грешных, — молился он, все еще не веря, что остался в живых, — прости, неразумных…»

Подводы с ранеными, на последней из которых лежал мертвый Крайнев, тихо тронулись в обратный путь. Следом — уцелевшие красноармейцы.

Клин проводил их долгим взглядом, пока они не скрылись в ельнике, и повернулся к своим разведчикам:

— Теперь, ребята, не торопясь — за ними. А в лесу, как скроетесь, остановитесь в тихом месте. И меня ждите.

— К-к-командир, т-т-ты чего з-з-задумал, х-х-хватит… — попытался остановить его Астафуров.

— Я быстро, — успокоил Клин, — мне только глянуть…

15

Оглушенный, в тлеющей на нем одежде, Василий едва выбрался из развороченной поленницы, уже полыхающей огнем, когда убедился, что подводы и верхоконные скрылись в ельнике. Долго стоял, пытаясь утвердиться на ногах, а затем медленным, спотыкающимся шагом побрел к саням, под которыми укрывался Иннокентий. Сани и накиданный на них снег были сметены взрывной волной и расхлестаны о частокол вдребезги. Иннокентий ничком лежал на земле, но голова его была странно вывернута на сторону и пустые глазницы с начисто выбитыми глазами смотрели на Василия страшными кровяными ямами.

Вокруг полыхал огонь, трещало сухое дерево, летели искры и головешки. Лицо обдавало жаром.

Василий подобрал оброненную кем-то винтовку, закинул на плечо обремкавшийся ремень и через пролом в частоколе выбрался в бор. Добрел до ближних сосен, оперся спиной о шершавый ствол и долго смотрел на бушующее перед ним пламя, которое стирало с земли весь лагерь, оставляя от него только черное пятно пожарища да неубранные трупы погибших.

«Я вас не звал, — думал Василий, — я вас не трогал, сами пришли. За Тонечкой пришли, а я не отдам ее, даже мертвый буду — не отдам! Кроме Тонечки, у меня в жизни ничего не имеется…»

И это была истинная правда.

Он так долго ждал своего счастья, которое оказалось почти сказочным, и так быстро, словно в одно мгновение, оно обрывалось, и так сильно, до острой боли в груди, хотелось его сохранить и продлить, что Василий был готов на все.

Он обошел стороной горящий лагерь, спустился к протоке, упал на колени перед прорубью и долго, захлебываясь, пил ледяную воду. У берега стояли три лошади под седлами, оставшиеся без своих седоков, погибших разведчиков Клина, смотрели на человека, пьющего из проруби, и не шевелились. Василий, оторвавшись от проруби, поднялся и увидел их. Тихонько свистнул, и лошади послушно, встряхивая гривы, пошли к нему. Он связал их поводья и повел за собой, безошибочно сокращая путь до земляной ямы. Снег под ногами проваливался, лошади уросили и не желали идти, но Василий упрямо тянул их следом за собой и жадно смотрел вперед, желая сейчас только одного — увидеть Тонечку.

И он увидел ее.

Перепачканная землей и сажей, в платке, сбившемся набок, но с яркими, прямо-таки горящими глазами, она медленно-медленно, осторожно-осторожно, будто шла по жердочке, двинулась к нему, выставив перед собой руки, как это делают маленькие дети, когда просят любви и защиты.

Василий бросил лошадей и кинулся ей навстречу.

Он не замечал ни Степана, ни Ипполита, которые бежали к нему, увязая в рыхлом снегу, не оглядывался назад, потеряв свою обычную осторожность, — видел только одно во всем мире — горящие глаза Тонечки.

Не размыкая сведенных рук, они с Тоней подошли к земляной яме, к затухающему костерку у входа; Василий стащил с плеча винтовку, прислонил ее к вывороченному корневищу кедра и гихо, через силу, выговорил:

— Иннокентий там остался… Нет его больше… Похоронить бы надо… Сходите, ребята…

Василий со Степаном, переглянувшись, молча ушли в сторону лагеря.

Тоня навзрыд плакала, уткнувшись в плечо Василия, он гладил ее по голове грязной, обожженной ладонью, и глаза его, словно присыпанные песком, видели все вокруг смутно и расплывчато.

А яркий весенний день все шире разворачивался над угрюмым бором, обласкивая деревья, промороженные за долгую зиму, теплым светом. На солнечных местах, особенно там, где густо нападала хвоя, начинал подтаивать снег — весна все решительней властвовала над охолодалой землей, готовясь скоро преобразить ее. Людские страсти не смогли помешать, и ничего не нарушилось в вечном круговороте природы.

Было уже совсем тепло, костерок оказался без надобности, но Василий подбросил в затухающий огонь сухих сучьев, удобно усадил Тоню на хвойный лапник и сам присел рядом, с удивлением глядя на свои руки — они тряслись у него мелкой дрожью. Только сейчас ощутил он в голове тяжелый гул и саднящую боль на обожженном лице. Поправив костерок, Василий выпрямился, поднимая глаза, и они, словно промылись мгновенно чистой водой, ярко и четко увидели: молодой и красивый парень неслышно вышагнул из-за корневища кедра, вскинул руку, в которой твердо и уверенно покоился черный маузер. За спиной парня сиротливо стояла винтовка с обтерханным ремнем, оставленная Василием.

Воинское чутье не обмануло Клина. Вернувшись к горящему лагерю, он обошел его стороной, выбрался на протоку, разглядел следы на глубоком снегу и осторожно пошел, скрываясь за кустами, по этим следам. Они и вывели его к поваленному кедру. Радостное чувство охотника, который наконец-то настиг свою добычу, охватило Клина, когда он вышагнул из-за корневища и вскинул маузер. Вот она, долгожданная минута, ради которой столько было испытано маяты и угроблено больше половины его разведчиков.

Василий рывком дернулся и заслонил собой Тоню. Больше он ничего не мог сделать — только закрыть ее своим телом.

Эта мгновенная готовность подставить себя под пулю, оборвать свою жизнь, чтобы защитить жизнь другого, поразила Клина до полного изумления — он и представить не мог, что такое возможно. И обожгло, опалило, словно неистовым пламенем, видение: русые кудряшки, летящие на пронзительном ветру, долгий взгляд, молящий о защите и спасении, залп и белое мясо, подплывающее дымящейся кровью… Даже не давая себе отчета, ни о чем не думая, он отшагнул назад, еще и еще, ухватил за ремень винтовку и попятился быстрее, скрываясь в кустах. Долго еще брел по рыхлому снегу, спиной вперед, и приклад винтовки чертил сбоку узкий извилистый след.

Словно в забытьи Клин выбрался на протоку, бросил под ноги винтовку, а затем пнул ее, и она весело булькнула, исчезнув в проруби. Он снова стороной обошел горящий лагерь, увидел Ипполита со Степаном, которые тащили к пролому в частоколе тело Иннокентия, но даже не задержал на них взгляда, только круто взял в сторону, в самую гущу ельника.

Разведчики его ждали. Клин подошел к своему коню, поймал ногой стремя и взлетел в седло, бесшабашно тряхнул головой и весело крикнул:

— Ну, орлы, признавайтесь сразу! Кто из вас желает на расправу к особому представителю Сибревкома товарищу Бородовскому? Заданье не выполнили, никого не нашли — о чем докладывать станем? Или чего придумаем, чтобы соврать? Ну, кто желает? Поднимай руки!

Разведчики угрюмо молчали и столь же угрюмо поглядывали на командира. Только Астафуров что-то невнятно промычал и сплюнул на снег розовую слюну.

— Вот и я так думаю: дороги нам обратной нет. Никуда нет — ни в город, ни на фронт. Зато ловить нам теперь никого не надо. Сами себе хозяева. Поживем вольной жизнью! За мной!

Скоро темная цепочка верхоконных бойко пошла через Обь, на правый берег. Назад, на черно-дымный столб, вздымающийся над бором, никто даже не оглянулся. Клин, направляя вперед своего коня, словно летел — свободный, как прежде. Прищуривался от блескучего под солнцем снега и злобно улыбался, вспоминая холодный блеск очков Бородовского.

16

Лихую и неуловимую банду Кости Клина накроют в глухом таежном урмане только через три года. Клина возьмут тяжелораненым, без единого патрона в маузере; он будет бредить и просить прощения у какой-то кудрявой девушки. Из жалости, чтобы не мучился, его добьют одиночным выстрелом.

Филипыча, вернувшегося в город вместе с оставшимися в живых красноармейцами, в суете и неразберихе отпустят на все четыре стороны, а его Даниловна умрет в тюрьме.

Жизнь доктору Обижаеву вымолит начальство Чекатифа; через несколько недель отсидки Анатолий Николаевич придет, минуя свой дом, в заразную больницу, отыщет старый халат и сразу начнет осмотр больных. Кричать будет, как прежде, на всех, кто подвернется под руку. Умрет он, заразившись брюшным тифом, ровно через год, когда эпидемия уже отступит из города. Сгорит, как спичка, за считанные дни.