Крайнев мигом натянул сапоги, схватил куртку и коротко бросил Чукееву:

— Давай за мной.

Взлетели на второй этаж и предстали перед Бородовским. Тот выслушал, сдернул очки с носа, и в глазах его, всегда холодных и леденистых, вспыхнули яркие огоньки. Даже голос изменился — зазвенел:

— Часовой! Клина ко мне! Живо! Захватом будет руководить Крайнев. Отправляйтесь сейчас же. Быстрее!

В доме поднялась суета, разведчики высыпали во двор, — и вот уже три подводы одна за другой выскочили на улицу и лошади, подгоняемые бичами, понесли крупной рысью в сторону Змеиногорской улицы.

Бородовский, оставшись один, скинул с себя одеяло; морщась, опустил на пол худые ноги в застиранных солдатских кальсонах, посидел, упираясь двумя руками в кровать, попытался подняться, но не смог — неведомая сила качнула его из стороны в сторону и шлепнула обратно на скомканное одеяло. Бородовский усмехнулся над своей немощью и снова вскинулся — не вышло. Тогда он лег ничком на кровати и затих, уткнув лицо в подушку.

В таком положении его и застал доктор Обижаев, которого часовой пропускал без доклада. Поздоровался, сел на стул и осторожно поставил между ног старый кожаный саквояж, в котором лежали все его врачебные инструменты.

— Ну что, приступим к осмотру? — спросил Обижаев, открывая свой саквояж.

И только он щелкнул защелкой, как сверху, с крыши, словно услышав сигнал, забазлали вороны — громко, нахально, пугающе.

— Подождите, доктор, — Бородовский повернулся на бок, поправил очки и сел на кровати, упираясь для устойчивости двумя руками, — подождите с осмотром. Вы можете мне объяснить — почему карканье вороны доводит меня до нервной истерики, какая случается с нежными девицами? У меня был случай, когда я, раненый, почти что умирал. Представьте себе: берег речки, из которой я только что выбрался, одинокая ветла, а на ней — ворона. До этого очень много крови потерял; и вот лежу, чувствую, что жизнь из меня уходит, а она, сволочь, раскачивается и каркает, каркает, словно я уже умер. С тех пор, как услышу — истерика. Почему? Как избавиться?

— Итак, отложив всякую злобу, и всякое коварство, и лицемерие, и зависть, и всякое злословие, как новорожденные младенцы, возлюбите чистое словесное молоко, дабы от него возрасти вам во спасение…

— Вы чего бормочете, доктор?

— Это из первого послания апостола Петра. Книга такая есть, Библия называется…

— Да бросьте вы ерунду городить! Какой там Петр, какой апостол! Я атеист! Вы мне объясните, как врач, что говорит в таких случаях медицина?

— Да ничего она толкового не говорит, товарищ Бородовский. Она только рекомендует уйму всяческих глупостей вроде усиленного питья брома. Успокойтесь душой, изгоните черные мысли — и вороны перестанут вас раздражать. Может, и прилетать сюда не будут. Снимайте рубаху, я вас послушаю.

— Нет, скажите мне, доктор, неужели вы верите в библейские бредни? Неужели вы, образованный человек, не только читаете, но еще и наизусть заучиваете эти глупости, в которых якобы сокрыта истина? Не верю!

— А я вас не собираюсь убеждать, товарищ Бородовский. Вы меня спросили — я ответил. Если мой ответ вас не удовлетворяет, обращайтесь к другому специалисту. Я, видите ли, просто-напросто рядовой коновал, как один из ваших подчиненных выразился, мое дело чирьи, гной и нынешняя «русская тройка» — брюшной, сыпной и возвратный тиф. Извиняйте великодушно, — Обижаев развел руками. — Что касается моей личности, то без «библейских бредней», как вы изволили выразиться, я бы от такой жизни давно повесился, на первом же суку. А рубаху все-таки снимайте.

Закончив осмотр и сделав перевязку, Обижаев с легким щелчком закрыл свой саквояж, попрощался, но уже на пороге, придержав открытую дверь, неожиданно обернулся и произнес:

— Как новорожденные младенцы, возлюбите…

Бородовский сделал вид, что не расслышал. Вороны продолжали орать.

— Часовой! — не выдержал Бородовский. — Разгони эту гадость!

Скоро с улицы донеслись выстрелы, хлопанье крыльев, и установилась тишина. Бородовский лежал на кровати и почему-то злился на доктора, который раздражал его сегодня точно так же, как воронье карканье. Надо же! Вместо микстуры он ему Библию советует читать! «Подожди, господин коновал, развяжемся с делами срочными, у меня и до тебя руки дойдут. Тогда, на досуге, и порассуждаем о священных текстах…» Он не мог избавиться от ощущения, что доктор втайне над ним посмеивался.

Сам же Обижаев, выйдя в это время из шалагинского дома, остановился посреди улицы и долго, не торопясь, оглядывался, словно оказался впервые в незнакомом ему месте. Он вдруг, оглянувшись, совершенно неожиданно для самого себя увидел: день стоял чудный. Долгая метель утихла, солнце поднялось высокое, уже предвесеннее, пригревало, и слышно было, что с крыш ударила первая капель. Господи, неужели страшная зима осталась позади и неужели не нарушится от века заведенный в природе порядок и придет весна, зазеленеют деревья, проклюнется мягкая трава и зацветет черемуха… Он перекладывал саквояж из руки в руку и продолжал стоять на одном месте, запрокинув голову в небо. Даже шевелиться не хотелось. А небо в этот день сияло над землей бездонное. И хотелось подняться в самую середину голубого купола, вдохнуть там, в вышине, особого, сладкого воздуха, чтобы расправилась грудь и чтобы выветрился из нее тяжелый, въевшийся привкус карболки.

Все последние месяцы представлялись Обижаеву сплошной серой лентой, которая текла и текла перед ним, не останавливаясь, и тащила на грязном своем полотнище распластанные в болезни тела — женщин, мужчин, стариков и детей. Они кричали, хрипели, плакали, молились и ругались черными словами, просили о помощи и сохранении жизни, а он, сбиваясь с ног и порою озлобляясь до крика, не мог им всем помочь, и часть еще дышащих тел уплывала от него, на той же самой серой ленте, покрываясь желтоватым налетом, которым смерть красила всех без разбора — красных и белых, монархистов и социалистов, победителей и побежденных.

И вот сейчас, в этот короткий момент, что-то случилось в невидимом механизме, и серая лента остановилась, а под голубым играющим светом предвесеннего дня она растворилась бесследно и исчезла. Обижаев, не двигаясь, не опуская головы, поднятой в небо, неожиданно рассмеялся — в голос, от всей души, как смеялся он когда-то давно-давно, в прошлой жизни, которой, кажется, и не было никогда.

Громкий крик неожиданно столкнул его с места и вернул в реальность. Словно щелкнул невидимый механизм, и серая лента потащилась по-прежнему, дергаясь рывками.

— Доктор, скорей! — кричал Клин, стоя в санях и держа в руках вожжи. — Раненые опять у нас! Садитесь!

Ловко подогнал сани прямо к ногам Обижаева и, когда тот сел, вскинул кнут над взмыленной спиной лошади, и та, бедная, едва не выскакивая из хомута, понесла сани на Змеиногорскую улицу.

Померк предвесенний день, будто его осыпали серым пеплом.

8

Сколько раз за последние годы видел он ее перед собой: смеющаяся, с веселой прядкой, выбившейся из-под гимназической шапочки, в легкой беличьей шубке, опушенной блескучим мехом; сколько раз слышал он ее легкие шаги за своей спиной и звонкий голос; сколько раз бросался ей навстречу или оборачивался, тянул руки, чтобы дотронуться, — но руки утыкались в пустоту, а сама она исчезала бесследно, отлетала, растворяясь, словно нечаянный вздох ветра.

И вот — стояла перед ним. В черной юбке, в простенькой серой кофточке, наглухо застегнутой, в темном старушечьем платочке, который сбился и обнажил коротко остриженные волосы. Стояла, совсем непохожая на себя, прежнюю, но это была она — Тонечка. И он двигался к ней на подсекающихся ногах, а она — не исчезала. Молчала, не произнеся ни слова, и только сдавленно ахнула, когда вскинула ему на плечи тонкие руки и прижалась щекой к грубому, холодному полушубку. Замерла, не веря происходящему.

Но все, что происходило, происходило на самом деле — в реальности.

Василий вместе с братьями Шалагиными несколько дней выслеживали Каретникова, узнали, где он живет, и наблюдали за домом. Сегодня увидели: Каретников и двое мужчин, в которых по выправке сразу угадывались офицеры, покинули дом. Василий, не раздумывая, сразу подал знак Шалагиным, и они с маху одолели высокий забор. Открыть дверь особого труда не составило, но в сенях оказался еще один мужчина, которого в полусумраке и разглядеть-то было невозможно, да и некогда, — Василий оглушил его, ударив рукояткой нагана по голове, подмял под себя и завернул руки, передал Иннокентию и влетел в дом, где навстречу ему, вышагнув из-за стола, поднялась Тонечка…

Они стояли, не размыкая рук.

А Иннокентий уже втаскивал в дом слабо мычащего Григорова и укладывал его на полу. Следом, поочередно закрывая все двери, настороженно входил Ипполит и наган свой держал наготове.

— Господи! Андрей Ильич! — вскинулась Тоня и, увидев братьев, едва слышно прошептала: — Не может быть…

Василий, приглядевшись, узнал Григорова и кинулся перчаткой вытирать ему кровь с лица. Тоня, словно очнувшись, ухватила остывший чайник с плиты, бегом принесла из своей комнатки кусок чистой тряпки. Григорова перевязали, он зашевелился и сел, упираясь спиной в стену; оглядел всех, поморгал, словно проверяя: не привиделось ли? — и вдруг, матерно выругавшись, сказал:

— Конев, а полегче нельзя было?! Чуть на тот свет не отправил! Сила-то у тебя в руке — конская!

— Извиняюсь, господин полковник. Не разглядел…

— Не разглядел он. Помоги подняться.

Григорова подняли, усадили за стол, он снова всех оглядел, отрывисто спросил:

— Эти, двое с тобой, кто такие?

— Андрей Ильич, это братья мои, старшие, — торопливо отозвалась Тоня, — Иннокентий и Ипполит Шалагины. Как вы здесь оказались, родные мои?