В ноябрьском перевороте в Омске Семирадов и Григоров, вместе с другими офицерами, принимали самое активное участие — арестовывали членов Временного правительства, которые надоели всем хуже горькой редьки. Наконец-то они нашли дело, которому могли служить в полном согласии со своими представлениями об офицерской чести. Многоговорильного и бестолкового правительства больше не было, но главе теперь стоял боевой и решительный, как тогда казалось, адмирал. В первые дни после переворота они жили словно бы в радостном тумане.

Вскоре Григоров получил назначение на фронт — его назначили командиром полка, а Семирадов по распоряжению самого Верховного был прикомандирован к создаваемой в эти дни Ставке офицером для особых поручений. События происходили стремительно, неожиданно, и времени, чтобы обдумать все случившиеся перемены, просто не было.

— Теперь со спокойной душой ты можешь сдать груз и развязаться со всей этой историей, — говорил Григоров своему другу, когда они стояли на перроне омского вокзала в ожидании поезда, — и дай слово, что сразу отправишь Антонину Сергеевну домой.

— Конечно, отправлю. И груз сдам. А там — следом за тобой, на фронт: не думаю, что штабная рутина придется мне по вкусу.

Паровоз, выбрасывая клубки белесого пара, подтащил состав к перрону и дал громкий, протяжный гудок. Семирадов и Григоров крепко обнялись на прощание и троекратно расцеловались: кто его знает, доведется ли еще встретиться…

Довелось.

И вот теперь Григоров докуривал папиросу возле открытой настежь форточки, поглаживал раненую руку, которая саднила неутихающей болью, а Семирадов, поглядывая на него, продолжал катать по зеленому сукну стола красный карандаш.

На улице затихала песня удаляющейся роты.

— Бродят слухи, — заговорил Семирадов, — что один командир полка на Восточном фронте ходит в атаку в первой цепи с папироской в зубах. Ты не знаешь, случайно, фамилии этого героя?

— Врут, господин полковник, — резко ответил Григоров, — папирос у нас нет, как и патронов. Семечки щелкаю. К слову сказать, очень успокаивает. Алексей, ты не ответил мне на два вопроса. Первый: почему ты не сдал груз? И второй — где Антонина Сергеевна?

— Отвечу, Андрюша, отвечу. И на первый, и на второй. Только не здесь и не сию минуту. Наберись терпенья. Сейчас тебя отвезут на мою квартиру, там накормят; отдохнешь, а вечером… Вот вечером и поговорим, — Семирадов отбросил карандаш, поднялся, открыл дверь своего кабинета и приказал: — Грищенко! Доставишь господина полковника ко мне на квартиру. Езжай, Андрюша. До вечера.

Он вернулся к столу, снова взял в руки карандаш и переломил его точно посередине.

7

На улице по-прежнему секла жесткая снежная крупа. Грищенко, совсем еще молоденький низкорослый солдатик, ловко управлял сытым, статным жеребцом, запряженным в легкую кошевку, лавировал между другими санями и повозками и успевал весело насвистывать, громко щелкая длинным витым бичом. Омские улицы поражали своим многолюдьем и обилием афиш, которые были расклеены не только на тумбах, но и на стенах домов и даже на заборах. Обращения к населению, приказы, воззвания, — но больше всего имелось афиш зазывного характера. Зазывали они в кинематограф, в цирк, на благотворительные вечера и даже на художественные выставки.

«Роскошный фильм с участием красавицы Барабановой!», «Вера Холодная в незабываемом шедевре „Последнее танго“», «Долгожданный боевик „Обрыв“ с участием Мозжухина», «Кровавый вихрь или безумие ревности», «Великолепная современная драма „Не для меня придет весна“». Залы были набиты битком, несмотря на дороговизну билетов. На белых полотнищах властвовала под стрекотание аппарата и звуки рояля несравненная и знаменитая Вера Холодная, страдая в жестоких любовных драмах и приводя в трепет отзывчивые женские сердца.

Скандальный футурист Бурлюк выставлял свои картины и посредством «грандиозаров» и «поэзоконцертов» провозглашал свое искусство.

Беженцы из Центральной России, объединившись в «Общество петербуржцев», устраивали балы, пытаясь придать им былой столичный блеск, и присуждали на этих балах специальные призы за «изящный костюм» и за «красивую ножку». Дамы кокетливо демонстрировали шляпки немыслимых фасонов, тонкие кружева, изящные прошивки и жабо.

При ресторане гостиницы «Европа» едва ли не круглые сутки гремело задорной музыкой кабаре «Летучая мышь», но еще больше шума наделало открытие «интимного» театра пол названием «Кристал Палас», куда ломилась изысканная публика с таким напором, будто серошинельная солдатня лезла на дармовую выпивку с закуской.

Весело, шумно, разгульно жила столица Верховного правителя.

И особенно это ощущалось в центре города, где густо сновали среди пролеток и экипажей штабные автомобили, а в них почему-то сидели нарядные женщины и мило улыбались иностранным военным, которых здесь было пруд пруди: чехи, румыны, французы, японцы, англичане, шотландцы… — настоящая столица и все флаги к нам в гости пожаловали!

Словно и никакой войны не было.

Рестораны и кафе исправно работали, даже через оконные стекла доносилась веселая музыка, громкие голоса, хохот, и видно было через те же самые оконные стекла, что веселые заведения забиты веселыми людьми под завязку. Офицеры, молодые люди в военных френчах, опять же красивые женщины — все это после окопной грязи поражало, словно внезапный выстрел в спину. Григоров, прищурившись, внимательно смотрел по сторонам и наливался тяжелой злобой.

Здесь действительно никакой войны не было.

Возле одного из магазинов он велел Грищенко остановиться, зашел, чтобы купить папирос, и поразился обилию всякой всячины на прилавках, словно оказался в прежние времена где-нибудь в Петербурге на Литейном проспекте. Сытый, мордатый приказчик с набриолиненными волосами и с идеальным пробором, учтиво подал папиросы, предложил еще коньяк, «старый добрый шустовский, господин полковник», но Григоров так посмотрел, что приказчик сразу закрыл рот и принялся быстро отсчитывать сдачу.

На выходе из магазина его остановила молодая дама, нежно потянув за рукав шинели. Другой рукой приподняла вуаль на шляпке и прошептала, куриной гузкой складывая ярко накрашенные губы:

— Удовольствий не желаете, господин офицер? Вы такой симпатичный и мужественный…

— Я еще не напился, шлюха, чтобы спать с тобой, — Григоров дернулся, освобождая шинельный рукав, и быстрым шагом направился к кошевке. Плюхнулся в нее, закурил, ломая спички, и с тоской вспомнил, что перед последним боем, в котором его ранило, он велел забить пять лошадей и раздать по ротам хотя бы по куску конины — подвоза продуктов не было уже неделю и люди воевали впроголодь.

— Куда нам теперь, господин полковник? — обернулся Грищенко.

— На квартиру, куда сказано. И нигде не останавливайся. Понятно?

— Так точно! Н-но, шевелись!

Щелкнул бич, жеребец взял с места крупным бегом, и Григоров закрыл глаза, чтобы ничего не видеть.

Квартира, которую снимал Семирадов, оказалась в маленьком каменном особнячке — две небольших уютных комнатки с кухонькой, где уже хозяйничала над кастрюлями и сковородками пожилая немногословная женщина. Она подала Григорову чистое полотенце, а когда он умылся, быстро накрыла на стол. Григоров долго глядел на белый пшеничный хлеб, нарезанный крупными ломтями, на белесый пар, поднимающийся от тушеной картошки, вдыхал аромат наваристого супа, жареного мяса и понимал, что ничего из этих разносолов в глотку ему сейчас не полезет, хотя он и не ел со вчерашнего вечера. Глухо спросил:

— Водка, спирт есть?

— Только коньяк, — испуганно ответила женщина, — Алексей Семенович коньяк пьет.

— Давай. Старый, добрый шустовский…

— Простите, не расслышала.

— Коньяк давай. И, будь добра, исчезни куда-нибудь, чтоб я тебя не видел.

Он пил, не закусывая, коньяк из чайного стакана, курил и стряхивал пепел себе под ноги, на крашеную широкую половицу.

Думать ни о чем не хотелось, было лишь одно желание — выпить еще, закрыть глаза и уснуть. Он выпил, закрыл глаза и уснул, прямо за столом, уронив голову на здоровую руку.

К вечеру, когда со службы вернулся Семирадов, он уже проспался, еще раз умылся и даже нехотя поковырял вилкой остывшее жареное мясо.

— Что же ты ничего не ешь? — спросил Семирадов, присаживаясь к столу. Взял пустую бутылку, поднял ее и, убедившись, что на донышке ничего не осталось, осторожно поставил на пол. — Там у меня еще есть, если имеется желание, я достану.

— Желание имеется, господин полковник. Напиться до чертиков и не видеть вашей распрекрасной тыловой жизни. Но я пока потерплю, подожду, когда ты ответишь на мои вопросы.

— Хорошо, — согласился Семирадов, — только ты уж, будь добр, потерпи, не перебивай меня. И покушай все-таки, покушай. Рука-то сильно болит?

— Говори. Я слушаю.

— Ну что же, слушай, друг мой, — Семирадов поднялся из-за стола, сунул руки в карманы галифе и, медленно, тяжело ступая, заходил по комнатке, цокая подковками сапог по широким половицам. — После ноябрьского переворота, если ты помнишь, у меня была настоящая эйфория. Как же! Во главе русского дела встал такой человек — адмирал, военная косточка, а не какая-то там демократическая болтливая сволочь. Я взялся за работу с таким рвением, какого у меня, пожалуй, никогда не было за всю службу. Трудился, как землекоп, денно и нощно. Не улыбайся, я говорю правду. Но чем больше орудовал я своей лопатой, тем мизерней были результаты. В чем дело? Стал анализировать, внимательней огляделся вокруг и пришел к выводу, что если не случится чуда, а в чудеса я не верю, то большевики раскокают нас, как яичко на Пасху.

— Ты что, не веришь в нашу победу? — Григоров стал угрюмо подниматься из-за стола, упираясь здоровой рукой в столешницу.