Солнце поднималось к полудню, когда услышал Вася-Конь во дворе бабий истошный крик — так обычно кричат на пожарах или при смертоубийствах, когда свершившееся несчастье уже ничем поправить нельзя. Крик не прерывался, он только набирал силу и скатывался на визг. Даже Филька встрепенулся и ошалело вскинул с подушки лохматую голову:
— Кого там режут?!
Вдвоем они вышли из флигеля и увидели, что орет посреди двора растрепанная баба, а к ней спешит, по-птичьи прискакивая, Кирьян Иваныч, за ним, запинаясь носками сапог за траву, — Багаров, а в раскрытую настежь калитку вбегают еще какие-то люди, размахивая руками, и все что-то говорят, говорят… И скоро из этого общего и неясного говора четко прорезались два слова:
— Война… Германия…
Вася-Конь даже вздрогнул, услышав эти слова. Тупая боль, давящая в висках, испарилась бесследно, на душе стало спокойно и холодно — теперь он знал, что ему делать. И поэтому больше уже не слушал, что говорили сбежавшиеся на двор люди, не вникал в их разговоры и заполошные крики; стоял и отстраненно думал о том, что в пролетке остались портянки, совсем новые, добротные портянки — надо пойти их забрать и обуться, как следует.
Он пошел, отыскал в пролетке портянки, переобулся и, притопывая подошвами сапог по земле, ощутил в себе прежнюю силу.
В тот же день Багаров спешно засобирался домой, приказав Васе-Коню, чтобы и тот складывал свои нехитрые пожитки.
— Да мне собраться недолго, Прокоп Савельич, видишь — уже и подпоясался. Только не поеду я никуда — на войну пойду.
— Кака война, кака война, пятнай тя мухи! — осерчал и запричитал тонким своим голоском Багаров. — У нас там хозяйство без догляда, а он — война! Без нас обойдутся! Шутки, что ли — Расея! Навалятся и прихлопнут немчуру, как муху! Собирайся, Василей, не клади мне обиды на сердце.
— Нет, Прокоп Савельич, я слово сказал и жевать его не буду. Не обессудь. Лучше пособи мне, подскажи — куда пойти, чтобы желание свое объявить.
— А куда хошь ступай, пятнай тя мухи! — ругнулся Багаров, но тут же окоротил себя и снова стал упрашивать: — Сам посуди, Василей, там убить могут, щелкнут из винтовочки — и полетит твоя душенька на небеси!
— Пускай летит, если судьба у меня такая. Судьбу, Прокоп Савельич, как говорится, и на кобыле не переедешь. Не уговаривай — чего зря время терять!
Багаров сдался. Правда, надулся, как сушеный бычий пузырь, и молча ушел в дом. Там, видно, обо всем рассказал Кирьяну Иванычу, и тот, явившись во флигель, пьяненький, облобызал Васю-Коня, будто на Пасху, высморкался в большой клетчатый платок и заявил:
— Люблю тебя, парень! Вот как люблю — до самой печенки! Вот он, русский человек! Будь я помоложе — вместе пошли бы! Эх, годики мои, куда вы раскатились! Я тебе своего Орлика подарю! А что касаемо устройства в войско — завтра же изладим!
Завтра не получилось, потому как пришлось провожать на вокзал Багарова, который сменил гнев на милость и простился с Васей-Конем душевно. На проводах, как водится, выпили, и Кирьян Иваныч перенес исполнение своего обещания на следующий день. В этот раз слова своего не нарушил и устроил все наилучшим образом: разыскал знакомого штабс-капитана, который иногда кредитовался у него после неудачной игры в карты, и начал рассказывать ему о желании Васи-Коня послужить в русском войске. Штабс-капитан был озабочен, торопился и, не дослушав Кирьяна Иваныча, беглым, но цепким взглядом скользнул по ладной фигуре Васи-Коня и отрывисто спросил:
— Табунщик, говоришь? А рожа конокрадская. Ладно, ладно… Я записку черкну; ступай в казармы, спросишь подполковника Григорова — ему как раз такие ухорезы требуются.
И не стало больше Васи-Коня, а был теперь рядовой конной разведки Василий Иванович Конев, двадцати трех лет от роду, вероисповедания православного, телосложения правильного, как написали о нем в казенной бумаге.
Над черной землей, недавно освободившейся от снега и уже опушенной, как цыплячьим пухом, первой зеленой травкой, пластами ходил густой молочный туман, настолько плотный, что даже станционные фонари едва-едва пробивались сквозь него тусклыми желтыми пятнами. Было тепло и влажно. По стеклу вагонного окна медленно скатывались редкие капли, оставляя за собой извилистые следы. Поезд шел на запад и уже миновал Смоленск, когда поздно ночью его остановили на какой-то станции, название которой из-за тумана невозможно было прочитать, и мимо, обгоняя его, один за другим стали проноситься тяжело груженные эшелоны — их фронт требовал в первую очередь.
Тоня, стараясь не разбудить своих попутчиц, сестер милосердия, ехавших вместе с ней, тихонько вышла из купе и осторожно прикрыла за собой дверь. Ей не спалось, мучила неясная тревога и неизвестность, ожидавшая впереди, ведь поезд должен был доставить ее не в гости, а на войну. Хватит ли сил все вынести, что в скором времени выпадет на ее долю? Она задавала себе этот вопрос, страшилась на него отвечать и никак не могла заснуть, снова и снова перебирая в памяти события последнего времени: скорое, совершенно неожиданное для нее замужество, которое ничего, кроме горького разочарования, не принесло, начало войны, курсы сестер милосердия, работа в госпитале, и вот теперь — уже близкий фронт. Все совершалось так стремительно, что не было даже возможности задуматься, как-то оценить течение жизни, словно несло на крутой волне, когда человек только об одном и помышляет — лишь бы удержаться на плаву…
— Антонина Сергеевна! Голубушка! Какими судьбами, какими ветрами?! Вот так встреча!
Задумавшись и глядя в темное окно, затянутое туманом, Тоня даже и не заметила, как подошел к ней офицер в погонах штабс-капитана. Лицо его было знакомым, но вспомнить, кто это, она никак не могла. А штабс-капитан, встряхивая кудрявой головой, на которой густой русый волос был уже крепко пробит сединой, не замечая легкого замешательства, несказанно радовался и, вздергивая вверх правую руку, словно хотел отдать честь, восклицал громким и приятным голосом:
— Я часто вас вспоминаю, Антонина Сергеевна, честное слово — вспоминаю! Помните, как вы нам пели: «Не уходи, побудь со мною…» Помните? А рука у меня — вот… Работает, как новая!
И он, подтверждая свои слова, взмахивал и взмахивал правой рукой, показывая, что делает это без всяких усилий.
Тоня вспомнила: штабс-капитан Агеев, Александр Александрович. Только раньше она привыкла видеть его в госпитальном халате и с перевязанной рукой, которую он постоянно баюкал, словно маленького ребенка, и морщился, даже во сне, от боли. У него была осколочная рана, чуть повыше локтевого сгиба, поврежденный нерв мучил постоянными болями, и Агеев где-то раздобыл семиструнную гитару, из соседней палаты привел вольноопределяющегося, бывшего музыканта, и вечерами упрашивал Тоню спеть какой-нибудь романс, убедительно доказывая, что, когда она поет, рука у него совершенно не болит. Отказать ему было невозможно, и Тоня пела, чувствуя, как у нее самой теплее становится на душе…
— Антонина Сергеевна! — восторженно продолжал говорить Агеев. — Не откажите в любезности. У нас тут прекрасная компания образовалась, украсьте ее. Не откажите!
Он осторожно взял ее за локоть и повел, не дожидаясь согласия, к купе в конце вагона.
— Как ваши девочки? — спросила Тоня, вспомнив подробные и умиленные рассказы Агеева о своих дочерях-близняшках.
— О, невесты уже, краса-а-вицы… Нынче в приготовительный класс идут. Я же в отпуске побывал после госпиталя, Антонина Сергеевна, полюбовался… Ничего не боюсь, ничего не жалко, только вот девочки… А впрочем, замечательно, что они у меня есть! Замечательно! Прошу, Антонина Сергеевна!
Он открыл дверь и пропустил ее в купе. Из-за узкого столика почтительно поднялись два офицера, представились: штабс-капитан Речкин и подполковник Григоров. Речкин был уже пожилой, лысоватый, с солидным брюшком, оттягивающим китель; Григоров же, наоборот, моложавый, с тоненькой щеточкой тщательно подбритых усов, стройный, как молодой тополь, одетый в белую черкеску с газырями, которая разительно выделялась на фоне серых мундиров штабс-капитанов.
Агеев представил Тоню своим попутчикам, заботливо усадил ее за столик, на котором лежала нехитрая закуска и стояла бутылка коньяка. Тонечка не стала жеманиться, пригубила коньяк, приняла из руки Григорова мгновенно сделанный им аккуратный бутерброд с сыром и вдруг почувствовала, что проголодалась. Да и немудрено. Занятая своими переживаниями и мучившей ее тревогой, она совсем забыла сегодня о еде.
Агеев между тем с прежней, не утихающей восторженностью, рассказывал своим попутчикам о том, как заботливо ухаживала за ним в госпитале Антонина Сергеевна, и о том, что только благодаря ее заботе он так быстро выздоровел и рука у него теперь совсем как прежде. Речкин, уже слегка захмелевший, внимательно его слушал, кивал в знак полного одобрения лысоватой головой и умильно улыбался, а Григоров, серьезный и строгий, как на параде, резал кинжалом, серебряные ножны от которого висели у него на поясе, на тонком наборном ремне, аккуратные кусочки хлеба, укладывал на них прозрачные ломтики сыра и заботливо передавал Тоне прямо в руки.
— Господа офицеры, я предлагаю выпить за наших сестер милосердия, в первую очередь — за Антонину Сергеевну, — Агеев поднял стаканчик с коньяком и, притушив восторженность в голосе, задумчиво продолжил: — Вы знаете, однажды наш полковой батюшка сказал мне, что милосердие — это милость сердца. Вслушайтесь, как звучит — «милость сердца». Если она у нас есть, значит, от войны мы еще не озверели. За вас, Антонина Сергеевна!
В это время, завершая долгую стоянку, поезд тронулся, мутно светящиеся фонари станции уплыли за край вагонного окна, и к нему вплотную прилип молочный туман — без единого просвета. Глухо стучали колеса на стыках рельсов, чуть позванивал тонким стеклом пустой стакан в подстаканнике, и эти звуки удивительным образом успокаивали Тоню, тревога ее проходила, а офицеры, которые так трогательно за ней ухаживали, казались милыми и добрыми людьми, с которыми она давным-давно знакома.
"Черный буран" отзывы
Отзывы читателей о книге "Черный буран". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Черный буран" друзьям в соцсетях.