Нас воспитывали так, чтобы мы усвоили, насколько значительной фигурой является наш отец. Действительно, его графский титул уходил корнями в семнадцатый век, а наше родовое поместье Мейсфилд появилось в его семье почти за сто лет до того, как Шербруку был присвоен титул. Еще в детстве Дэвиду прочно вбили в голову, что главная цель его жизни — быть достойным унаследовать Мейсфилд и отцовский титул.

Для нас самым ужасным было, когда отец, недовольный нашим поведением, говорил:

— Я не ожидал, что член нашей семьи может так поступить. При этом эта суровость была намного страшнее гнева. И все мы чувствовали себя недостойными быть его детьми.

Когда состоялась свадьба Анжелы, мне было только восемь, и единственное, что мне запомнилось из всей церемонии, — это переполняющий мое сердце восторг от того, что я являюсь подружкой невесты и иду за ней к алтарю. Через пять лет после ее свадьбы мои родители заехали к Анжеле в Лондон по дороге в Эскот, где должны были проводиться скачки. Вернувшись домой, они стали обсуждать свою поездку, и отец высказал какое-то пренебрежительное замечание в адрес отца Генри, на что мама ответила:

— Нельзя требовать, чтобы тебе было дано все, Артур. В конце концов у Анжелы замечательный дом.

Я задумалась над этими словами и часто спрашивала себя, почему мама не сказала «замечательный муж» или «замечательные дети», — к тому времени у Анжелы было уже двое. И каждый раз, когда я начинала расспрашивать ее про Анжелу и Генри, она всячески уклонялась от этой темы и принималась рассказывать об Эскоте.

За последние годы я виделась с сестрой всего два-три раза, не больше. Иногда они с Генри приезжали на выходные или же останавливались, чтобы пообедать или выпить чаю, когда ехали к каким-нибудь знакомым, жившим где-то по соседству от родителей. Однажды — тогда мне было шестнадцать — Анжела приветствовала меня такими словами:

— Дорогая, какая же ты стала толстая. В тот момент я почти возненавидела ее. Ведь она сама была так красива. Ее внешность только подчеркивала элегантность туалетов и изысканность драгоценностей. Ей повезло, так как ее фигура с прямыми плечами в последнее время считалась самой модной. Анжела вся сияла, была весела, но в ней чувствовалась какая-то странная лихорадочность, как будто она боялась что-то упустить. Она постоянно к чему-то стремилась — к некоей призрачной цели, которая все время ускользала от нее.

Обычно Генри пристально наблюдал за ней, когда она о чем-то говорила. Однажды я содрогнулась, увидев выражение на его лице. У меня возникло впечатление, будто он похож на владельца цирка, наблюдающего за очень ценным животным, которым он страшно гордится. Генри мне не нравился. Он относился ко мне покровительственно, что раздражало меня. Теперь-то я понимаю, что просто он чувствовал себя неловко в обществе маленькой девочки, но тогда те десять шиллингов, которые он всегда давал мне перед отъездом, никогда не значили для меня столько, сколько рукопожатие давнего знакомого родителей или подаренная им полукрона.

Итак, я росла в Мейфилде. Я никогда не оставалась без работы, которую выполняла совершенно механически, словно ела какое-нибудь блюдо, не чувствуя вкуса. Я не жила — я будто бы спала. Возможно, через это проходят все подростки. У меня был только один друг — викарий. Ему давно перевалило за шестьдесят, но в нем было столько тепла и чуткости, что люди всех возрастов тянулись к нему, доверяя свои тайны. Его дочь, которая занималась вместе со мной, была слабым, болезненным ребенком, и он относился к ней с безграничным терпением и любовью.

Викарий всегда был очень любезен со мной и восхищался моим отцом. Мне кажется, он испытал некоторое облегчение, когда узнал, что расходы на обучение его дочери будут распределены между моими родителями и родителями еще одной девочки. Он жил очень скромно и, должно быть, чувствовал себя одиноко, так как его жена умерла несколько лет назад. Гувернантка, которая вела наши уроки, приходилась ему дальней родственницей и следила за его хозяйством.

Наши уроки проходили в доме викария — в большой холодной классной, которая первоначально была столовой. После уроков мы мчались в сад. Две другие девочки принимались о чем-то шептаться и лакомиться сладостями, я же отправлялась на поиски хозяина дома. Я почти всегда находила его здесь же, в саду, который он очень любил. Это была его единственная страсть. Именно он научил меня понимать цветы, объяснил, как в пору цветения в них соединяются различные краски, которые и делают их прекрасными, как маленькое нежное растение, растущее на каменистой почве, может заиграть подобно драгоценному камню.

Но мы обсуждали не только цветы. Викарий рассказывал мне о людях, о событиях, об истории, географии и литературе. Каждое его слово навсегда запечатлелось в моей памяти, в то время как уроки с гувернанткой забывались, как только я выходила из классной. И вот настал день, когда он допустил меня в свою библиотеку. Он собрал коллекцию самых разнообразных книг, которые в большинстве своем были старыми и потрепанными, так как он покупал их у букиниста на Черинг Кросс Роуд или на распродажах, куда они попадали из собраний других коллекционеров. Биографии и мемуары занимали несколько стеллажей. Эти книги нравились викарию больше всего, ему было интересно читать о людях, которые прожили интересную и насыщенную жизнь. Они волновали его, вносили оживление в его уединенное и размеренное существование.

Первую книгу я взяла почитать скорее для того, чтобы доставить ему удовольствие. Полагаю, именно после этого мною овладело страстное желание читать. Взяв в руки книгу, я уже не могла оторваться от нее. Если меня отправляли спать, я тайно пробиралась на лестницу и читала при свете, падающем из холла. Я не решалась зажечь свет у себя в комнате — старый мотор, который, страшно скрипя и тарахтя, снабжал электричеством весь дом, был на последнем издыхании. Воскресными вечерами лампочки еле светили, так как в этот день садовник, обслуживавший его, не работал. Летом в будни света хватало, но зимними вечерами нам приходилось почти вслепую пробираться к своим спальням. Когда я уже уставала читать и у меня начинали слипаться глаза, дрожа от холода, я возвращалась в кровать и забиралась под одеяло, стараясь согреться. Просыпалась я в шесть утра, движимая той же страстью.

Полагаю, я чувствовала себя по-настоящему счастливой только в те мгновения, когда покидала мир, в котором жила, и следовала за ученым по Сахаре, распутывала интриги при дворе Людовика XIV, рыдала над мертвым телом Марии, королевы Шотландии. Мне казалось, что я прожила жизнь этих людей. Я так глубоко погружалась в чтение, что не слышала, когда ко мне обращались домашние. Я даже не всегда замечала, что в комнате еще кто-то есть, кроме меня.

Мои родители нередко подшучивали надо мной. — Должен заметить, я никогда не думал, что мой ребенок превратится в книжного червя, — говорил отец.

Его жизнь была связана с постоянными разъездами, и он очень мало читал. «Тайме» была практически единственным печатным текстом, который он мог осилить вечером до того, как его глаза начинали слипаться и он клевал носом, сидя в кресле у огня.

Я редко видела, чтобы моя мама читала. Она или шила, или вязала одежду для благотворительной Лиги. Когда она не шила, она писала письма. Мама, очень консервативная по складу своего характера, поддерживала оживленную переписку со всеми своими родственниками. Она регулярно писала даже тем своим друзьям, которых не видела годами, хотя мне трудно представить, о чем она могла рассказывать им в своих посланиях, написанных мелким, убористым почерком. Дэвиду, который уехал в Индию со своим полком еще до того, как мне исполнилось восемнадцать, она пишет раз в неделю. Я наблюдаю, как она заполняет одну страничку за другой, и спрашиваю себя, о чем можно столько писать и представляют ли для него ее письма хоть малейший интерес.

Когда мне было восемнадцать, умер брат отца, и мы должны были полгода провести в трауре. Поэтому у меня не было возможности «выходить в свет». Я не принимала никаких приглашений и одевалась в черное, как и остальные члены нашей семьи. Так как мой день рождения приходился на июнь, я теряла целый год. Я не ждала, что у меня, как у Анжелы, появится возможность провести свой первый сезон в Лондоне, однако я надеялась, что мама отправит меня погостить к нашим знакомым. Поэтому я страшно расстроилась, когда узнала, что остаюсь и что моя мечта хоть ненадолго вырваться из дома не претворится в жизнь. Я выезжала из Мейфилда всего пару раз за последние годы, когда навещала родственников, и мне было очень грустно при мысли, что я никогда не была за границей, никогда не останавливалась в Лондоне больше, чем на одну ночь, что ничего не знала о мире и даже о своей родной стране.

Мать с отцом были не теми людьми, которым можно было бы пожаловаться на свою судьбу или даже намекнуть, что меня занимают подобные мысли. Поэтому я надеялась, что выезд в свет внесет какие-то перемены в мое существование — хотя бы на короткий срок.

Когда они сообщили мне о смерти дяди Гренвиля, я расплакалась. Думаю, папе было приятно видеть проявление моей скорби: отец очень любил дядю Гренвиля, который много времени прожил с нами в Мейфилде. Он был судьей парламентского суда. Я всегда считала его занудливым, напыщенным стариком, как все холостяки, полностью погруженным в самого себя. Я не могла объяснить, что я скорблю не по дяде, а по своим рухнувшим надеждам, поэтому для всех мои слезы остались данью его памяти.

Глава 2

Однажды моя жизнь круто изменилась. В то ясное майское утро, когда я расставляла цветы в комнате экономки, меня позвала мама:

— Гвендолин!

Мама была единственной, кто называл меня полным именем, полученным мною при крещении. Так звали мою бабушку со стороны мамы, и поэтому ей очень нравилось это имя. Остальным же членам семьи оно не нравилось, и меня с детства называли Лин. Однако мама никогда на принимала во внимание мнение других.