Входите тесными вратами, потому что широки врата и пространен путь, ведущие в погибель

Вот и я искал простого пути; был неверующим, позволяя себе любить Тату, и схватился за веру для сохранения имущества — и семьи, разумеется. А ведь как красиво при этом выглядел. Но все равно оказался предателем.

Между тем, выбор за нами — на каждой из миллиарда развилок. Выход был, был!

Все это я понимаю сейчас, а тогда от безысходности злобился, как последняя сволочь. Так злятся на котенка, которого подобрали и выпаивали молоком, а теперь выставляют за дверь, потому что надо в командировку. Ему же не объяснишь, а он, паршивец, мяучит.

Написав Тате, что все кончено, я недели две провел в каком-то загробном спокойствии, очень радовавшем жену. С виду я стал таким, каким был всегда; а если человек ест, спит, разговаривает, ходит на работу и вообще не рыпается, кто поймет, что он умер — процентов, как минимум, на девяносто? Лишь потом выяснилось, что первые две недели — цветочки, и все муки ада еще впереди. Во-первых, я непрерывно ждал звонка, письма, появления Таты; мои дни до последней минуты были наполнены ее отсутствием. Во-вторых, я осознал отвратительность своего поступка. В-третьих, примерно через месяц до меня дошло, что я потерял Тату навсегда. Навсегда? Выть хотелось при одной только мысли об этом. Были и в-четвертых, и в-пятых, и в двадцать пятых, но… к чему вспоминать.

Все кончено для севшего на пол, сказала однажды Тата. У нее полная голова цитат. Как напророчила: я сидел на полу, плоско, всей задницей, глупо озираясь, без надежды подняться.

Я не сразу поймал себя на том, что стал часто проезжать по набережной мимо дома ее родителей. Бросал мимолетный взгляд на их окна, наслаждался резкой, сосущей, тоскливой болью в груди, ностальгировал по нашему прошлому — и это было как короткая встреча, как улыбка или воздушный поцелуй… Тата, ты помнишь меня? Где ты, Тата? Весной мы опять собирались в Париж…

Один раз я собрал в кулак всю храбрость и решился позвонить — но она не взяла трубку.

Незаметно наступил май, свежий, душистый, теплый. Начались головные боли; мной овладело странное, томительное беспокойство. Я хорошо понимал, что унять его может одна Тата, и как-то в субботу днем, выйдя на улицу с Никсоном, не повел его гулять, а посадил в джип.

— Поедем к Тате, Ник? — спросил я своего пса. Тот успел улечься сзади, но мгновенно вскочил, отчаянно завилял хвостом и негромко, подвывающе тявкнул. Тоже не можешь ее забыть, бедолага, подумал я.

Мы медленно ползли по набережной; я раздумывал, где бы выйти, чтобы Никсон все-таки погулял. И вдруг, повернув голову, увидел Тату. Она шла к дому родителей с каким-то высоким типом; они оживленно беседовали, смеялись, Тата бурно жестикулировала. Что-то в ее спутнике заставило меня подумать: иностранец? Я так и не понял, что именно. Собственно, было не до раздумий: меня бросило в пот, виски сдавило, в голове застучал набат, сердце заколотилось как бешеное. Я начал задыхаться и еле сумел остановить машину у обочины.

Сунув в рот валидол, я долго-долго приходил в себя.

А через пару часов вошел в квартиру — и оторопел. По холлу были раскиданы ведра, тазы, тряпки.

— Нас затопило! — раздался из дальней ванной истеричный голос жены. Что-то загрохотало. Скорее!

Я опустил глаза и увидел воду, ползущую на меня по палисандровому паркету, укладка которого стоила мне стольких нервов. Три бригады сменил, пока нашел хороших рабочих…

Перед глазами все поплыло, потемнело — и больше я ничего не помню.

* * *

У меня случился инсульт. Больше двух месяцев мне было очень плохо, но теперь врач говорил жене:

— Он не двигается только потому, что не хочет. Утеряны мотивации. Ну-ну, не надо отчаиваться. Думаю, это следствие какой-то психологической травмы; кем он работает? А! Понятно. Это же страшные нагрузки, колоссальный стресс! Немудрено, что вашему супругу захотелось передохнуть. У нас хроническая усталость, верно, господин Протопопов? Видите, моргнул. Значит, да. Не огорчайтесь, это бывает. Полежит, наберется сил, и мы вам поставим его на ноги, он у нас еще побегает… — Докторишка с нарочито профессиональным сочувствием похлопал мою жену по руке. Она ему нравилась, я видел. Но мне было наплевать.

Значит, я не двигаюсь исключительно по нежеланию? Возможно. Попробовать шевельнуть рукой? Нет, лучше не надо, страшновато: вдруг не получится. К тому же начнется суета…

Мне нравилась моя бессмысленная неподвижность; лежишь себе, думаешь о своем. Разговаривать не хотелось: не с кем и не о чем. Жаль только, что они не догадываются привести ко мне Тату. Ради нее я сделал бы исключение, сказал бы:

— Видишь, Таточка, как смешно: я боялся потерять недвижимость, а потерял движимость.

Она оценила бы юмор.

Глупая моя девочка, зачем ей иностранец? И для чего сразу тащить его к родителям?

В нашу последнюю встречу, глядя в окно кафе, она задумчиво произнесла:

— Знаешь, я долго думала, почему Иван от меня ушел, что было не так, в чем я виновата. А потом поняла, что важно не почему, а для чего. Ведь тогда казалось: отдам все на свете, лишь бы остался, а теперь я не променяла бы свой одинокий год ни на какое семейное счастье. Мне подарили возможность стать собой, и я очень, очень этому рада.

Я кивал, думал: ты не одинока, я тебя никому и ни за что не отдам, я тоже хочу благодаря тебе измениться. А через пару часов предал. Для чего, скажите мне, Христа ради? Чтобы теперь лежать и думать о ней — часами, днями, неделями? И вспоминать сладостные секунды?

Тра-та-та-та, та-та, та-та-та, среди белья крахмально выстиранного, лежал он, отрешась от женственного, в печальном постиженье истинного…

Тоже какая-то цитата.

Впрочем, мне вовсе не печально, а хорошо, и душа спокойна. Каждый получил, что хотел. Тата — себя, жена — меня, который никуда не денется, я — Тату у себя в доме. Она всегда со мной, и мне не нужно гадать, почему она улыбается: от любви или от колдовства. Черт бы побрал мои экзерсисы; ими я разбудил в себе дьявола, за что незамедлительно поплатился. Если б я не терзался сомнениями, возможно, все пошло бы иначе? Но что зря философствовать? Моя Тата нежно меня любит, и временами, когда никто не видит, она склоняется надо мной, поправляет подушки и ласково проводит прохладными пальцами по моему лбу. Я просыпаюсь и мысленно поднимаю руку, здороваясь с ней.

По-настоящему я это делать боюсь: еще узнают, что я могу двигаться, и начнется дурацкая лечебная физкультура. А так, пока меня все больше считают растением, передо мной разворачивается целый театр. Я с интересом наблюдаю за своей женой и лечащим врачом. У них роман — в самом начале. Когда он входит ко мне один, то перед осмотром непременно спрашивает с вызывающе пакостной шутливостью:

— Ну что, не устали еще отдыхать, пациент Протопопов?

Как же я мог расстаться с Татой, когда она — единственная, кто звал меня по имени?

Вчера, выходя из комнаты, докторишка приобнял мою жену за талию. Она повернула к нему лицо, осветившееся улыбкой; это было заметно даже в профиль. Интересно, он влюблен или зарится на наследство? В последнем случае его ждет сюрприз: я не собираюсь валяться вечно. Отдохну, наберусь сил — в основном моральных — и встану. То-то они обрадуются.

Как по-идиотски выразился мой эскулап, мы с ним еще спляшем.

Между прочим, медсестра, которая делает мне уколы, массаж и прочие процедуры, по законам жанра влюблена в этого опереточного фата, чего он, естественно, не замечает. Она хорошенькая и юная, лет девятнадцати, и только я один вижу, какими злыми, несчастными глазами она смотрит на доктора, любезничающего с моей женой. Та, кстати, расцветает с каждым днем, что мне, разумеется, обидно — но совсем чуть-чуть.

Мой рослый красивый сын все чаще заглядывает ко мне в отсутствие невесты — они живут у нас вместе уже больше года — и беседует с милой медсестричкой на околомедицинские темы. Та, робея под его взглядом, скромно опускает ресницы. Мой сын — биолог и всегда пропагандировал идею, что люди не созданы быть моногамными.

Я прячу улыбку, наблюдая за ним.

Как сказал кто-то из великих, а может, не очень: жизнь — трагедия для того, кто чувствует, и комедия для того, кто мыслит.

Глава двадцать восьмая

ЕФИМ БОРИСОВИЧ

В этом году все наперекосяк. Расхворавшись в конце января — замучило давление, сердце, артрит, — я ослаб и к началу весны схватил совершенно неотвязное воспаление легких, коим и терзал своих домашних долгих три месяца, пока, наконец, в середине июня доктор не смилостивился и не разрешил мне выехать на дачу. Было невероятно обидно упускать самое чудесное время; я всегда любил вместе с Таточкой следить, как появляются из земли, растут и расцветают ее многочисленные питомцы. Однако в моем возрасте роптать не приходится. Все-таки восемьдесят пять; жив — и на том спасибо.

Зато и проживу за городом на месяц дольше обычного: Тата опять собралась в Нью-Йорк, Павлуша, внук, учится и работает, редко бывает дома, а поскольку я «вышел из доверия», меня не решаются отпустить на вольное житье. Возвращения моей непоседливой невестки буду дожидаться под присмотром ее родителей. С ними мы часто обсуждаем главную семейную новость — Майка. Он приезжал в мае и жил в гостинице, но Таточка со всеми его познакомила, из чего я делаю вывод, что отношения их серьезны. Приятный человек. Татины родители в восторге, а я… нет, не скажу ничего плохого, но все-таки, все-таки… что бы я ни говорил Ивану… какой бы несбыточной ни выглядела мечта… мне безумно хочется, чтобы Тата и мой непутевый сын снова соединились. Но, похоже, этому не суждено сбыться. Тата на вопросы о Майке неизменно отшучивается, но, кажется, она по уши влюблена, и он, насколько можно судить, тоже. Когда я впервые увидел их вместе, то с замиранием сердца, горестным и радостным одновременно, понял, что они — пара. Я боюсь спрашивать Тату, собирается ли она замуж, но от Ивана знаю, что про развод речи не было, и в глубине души радуюсь: мало ли как жизнь повернется. Сколько за последнее время произошло всякого, что на первый взгляд казалось немыслимым.