– О Господи, сеньорита, – ласково возразила средняя из трех женщин на том же языке, – тут не в обеде дело; сеньора не ест ничего, а вы, как ребенок, всегда наедаетесь хлеба с вареньем раньше, чем успеешь подать жаркое. Но надо же накормить эту саранчу, которая налетит завтра к Тонио, чума их возьми!

Сочный, низкий голос, в котором не слышалось и тени раздражения или недовольства, еще звучал в ушах Жуаниты, когда она открыла одну из низеньких дверей и вошла в самую большую комнату гасиэнды. В убранстве этой комнаты бросалось в глаза смешение двух стилей: тридцать лет тому назад Мария Кэттер, застенчивая, светловолосая девушка из чопорной семьи пуритан Новой Англии, став женой последнего из Эспиноз, пыталась сделать эту комнату похожей на гостиную своей матери. Продолговатые, неодинаковой формы окна, прорезанные в восемнадцатидюймовой толще стен, были завешены такими же точно аккуратными канифасовыми занавесками, как окна, из которых Мария в детстве смотрела на вязы и снега своей родины. Здесь стояли изящные стулья фирмы «Пемброк» рядом с тяжеловесными стульями домашней работы с сидениями, сплетенными из полос воловьей шкуры, и столы из эвкалипта, которые один из мексиканцев на ранчо много лет назад сделал сам, украсил резьбой и покрасил. Утоптанный земляной пол был покрыт в два слоя пестрыми, дорогими индейскими одеялами, а широкий диван – покрывалом из Навайо. На полках книги современных философов и поэтов, те, которые читает трезво смотрящая на жизнь современная девушка, стояли бок о бок со старыми любимцами: Троллопом, Диккенсом, Левером; Стэнли из неисследованных дебрей Африки и Робертс из Индии встретились здесь под низкой черепичной крышей у туманного берега моря.

В старинных черных кувшинах, в которых некогда хранилось оливковое масло из Испании, теперь красовались яркие хризантемы, очень оживлявшие длинную, немного мрачную комнату.

Но она совсем не казалась мрачной Жуаните, принимавшей все, что ее окружало, с нерассуждающей лояльностью и довольством счастливой юности. Разрушающаяся гасиэнда имела много неудобств – но ведь это был родной дом Жуаниты. В этой немного странной комнате ей была с детства знакома и мила каждая мелочь, и здесь проводила теперь хвои дни ее мать Мария Кэттер-Эспиноза, которую все в их местности называли просто «сеньора».

Ей было теперь лет шестьдесят. Бледное золото волос давно уже превратилось в серебро, а узкое, худое лицо было почти так же мертвенно-бело, как волосы. В этот вечер, как обычно, она сидела в своем старомодном кресле, окруженная плоскими подушками, покрытыми кружевными салфеточками (подушка за спиной, две подушки на подлокотниках кресла), когда Жуанита – воплощение радости и тайны юности – появилась в дверях.

Столик возле кресла сеньоры был уставлен безделушками, рамками, статуэтками, вазами. Эти копившиеся годами старомодные вещицы, большая рабочая лампа с зеленым абажуром, бронзовые часы на камине – все изобличало одинокие и отчаянные усилия женщины из Новой Англии привнести с собой привычную и любимую обстановку в далекий от родных мест дом ее супруга – испанца. Восток продолжал жить в этой комнате рядом с Западом. Над камином, где стояли бронзовые часы, Лолита задрапировала стену испанскими кружевами и ярко-красным миткалем.[1] Лампа стояла на подставке, сплетенной из конского волоса и искусно расшитой красным, серым, золотистым и черным. И тут же, у кресла, где всегда сидела сеньора, стояла безобразная табуретка, сделанная на индейский манер из воловьих черепов и рогов. И Жуанита уселась на нее, предварительно сняв и поставив к себе на колени рабочую корзинку матери.

Сеньора Эспиноза из-под больших очков, как-то странно шедших к ее высокому белому лбу, обрамленному буклями, ко всей ее тонкой, плоскогрудой фигуре в черном платье, нежно посмотрела на девушку.

– Ну, что, Нита, нагулялась? – сказала она с доброй улыбкой.

– Да, мама… и знаешь… – И, сидя у ног старой дамы, Жуанита стремительно принялась излагать все свое приключение, как она встретилась с незнакомым молодым человеком и он оказался таким простым и милым, как они болтали на скале, как он потом поспешно умчался, чтобы вода не успела преградить ему дорогу в Солито.

– Потому что сегодня очень сильный прилив, мама! Кажется, такого никогда не бывало еще в октябре.

– А ты, как будто, собиралась идти к маяку, дорогая?

Жуанита вспыхнула: в голосе матери она уловила сдержанное удивление, слабую тень неодобрения.

– Я и шла туда, мама, – заторопилась она. – Но дорога там… под скалами, сегодня казалась такой страшной, и волны так хлестали о берег, что я…

Мать, казалось, не слушала. Глаза ее смотрели мимо каким-то отсутствующим взглядом.

– Мама, – спросила испуганно Жуанита, – ты думаешь, что это нехорошо? Что мне не следовало говорить с ним?

Но она не дождалась ответа, потому что в эту минуту Лолита появилась на пороге, возвещая, что обед подан. За столом Жуанита видела, что мать не притрагивается к еде и явно чем-то расстроена и озабочена. Когда они снова возвратились в большую комнату, сеньора, к большому облегчению девушки, сама возобновила прерванный разговор. Обыкновенно в этот вечерний час она раскладывала пасьянс, но сегодня руки ее праздно лежали на коленях, а вместо обычного кроткого спокойствия на лице читалась какая-то странная тревога.

Жуанита с удивлением отметила про себя, что, видимо, это случайно ею названное имя Кента Фергюсона вывело ее сдержанную мать из привычного равновесия.

– Я не вижу ничего странного в том, что ты разговаривала с этим молодым человеком, дитя мое, – начала сеньора Эспиноза. – Ты встретила его на нашем ранчо, а здесь так редко появляются чужие. Естественно, что вы разговорились. Не в этом дело… Но мне иногда страшно за тебя, дорогая. Ты так неопытна, и я боюсь, что жизнь тебя не пощадит…

Голос ее оборвался. Но в Жуаните эти слова, как и всякий намек на будущее, только обострили чувство радостного ожидания. Никогда еще ощущение собственной личности, вера в жизнь не говорили в ней так громко, как сегодня.

– Если я скоро умру, – с тоской сказала снова старая сеньора, – кто будет тебе поддержкой? У тебя нет друзей. Куда ты денешься?

– Ты не умрешь, ты будешь еще долго жить, мамочка, – сказала уверенно Жуанита. – А если это случится, я буду попросту продолжать жить здесь так, как мы живем сейчас, продавать фрукты и скот.

Она ободряюще улыбнулась матери. Но та неожиданно разволновалась еще более. Все ее худенькое тело дрожало, и она закрыла лицо своими бескровными тонкими руками.

– Ты ничего не знаешь о жизни, – повторила она сдавленным шепотом.

– Да что ты, мамочка, я знаю столько, сколько всякая девушка в двадцать три года. Разве нет? – спросила Жуанита с затуманившимся на миг лицом.

– Ничего, ничего ты не знаешь! – все твердила старая женщина.

Через минуту, однако, она выпрямилась, опустила руки и с видимым усилием сказала:

– Принеси мне карты и придвинь столик, дорогая. Я сойду с ума, если не перестану думать об этом!

Вечер прошел, как обычно. В печке трещали поленья, лампа разливала мягкий свет в комнате, снаружи продолжал свистеть и гудеть ветер, и глухо, непрерывно вдалеке шумело море.

Часов в восемь ливень черными блестящими потоками захлестал по стеклам.

В такие ночи их низенькая деревенская гостиная казалась Жуаните особенно уютной и приветливой. Осенью и зимой, когда на дворе бушует непогода, а море бьется о берег с жутким ревом, она особенно ценила свое пианино, пестрые карты с нарисованными на них матадорами и бандерильо, по которым можно было гадать о будущем, ряды книг, которые ей никогда не надоедало перечитывать, прелесть неторопливой и мирной беседы с матерью… Она спокойно и без нетерпения ожидала летних вечеров, когда благоухают розы, когда парни и девушки поют в поле или на берегу, и огромная золотая луна низко стоит над стогами сена и старыми развесистыми дубами.

Зимой она иногда упражнялась в печатании на машинке; в бытность свою в школе она прошла курс машинописи только по той причине, что Гертруда Китинг, подруга, двумя годами старше ее, увлекалась этим.

Но любимым времяпрепровождением Жуаниты в зимние вечера было строить вслух планы преобразований в старой гасиэнде.

– Представь себе, мама, стены, выкрашенные в бледно-розовый цвет, – нет, лучше цвет томатов, но более нежного оттенка, и повсюду большие лампы…

– Но не яркие, а матовые, – рассеянно вставляла раскладывавшая пасьянс сеньора Мария, вертя в пальцах даму червей и обдумывая, куда бы ее положить.

– О, конечно, свет будет мягкий, и все комнаты будут приведены в жилой вид, и библиотеки будут, и ванная, и все, что нужно для множества гостей.

– Для всего этого понадобились бы сотни, – сказала однажды сеньора Мария, качая головой.

– Не сотни, а тысячи, – весело поправила ее Жуанита. – Зато эта старая, уже вросшая в землю гасиэнда превратилась бы в самое очаровательное место во всей Калифорнии! Море, громадные деревья, наша речка, старая Миссия, все наши фруктовые сады… – да ни у одного короля не было столько!..

Но сегодня вечером Жуаниту это не занимало. Она попробовала петь, спела за пианино несколько песен и встала. Пошла на кухню проведать щенят, а воротясь, забралась с ногами в глубокое кресло, чтобы почитать и помечтать.

Но, видимо, в этих мечтах сегодня было что-то очень волнующее. Жуанита не могла усидеть на месте. Через некоторое время она вдруг вскочила и подошла к большому зеркалу в черной раме, висевшему среди старинных гравюр на стене напротив окна. Стоя перед ним, она как-то стыдливо рассматривала свое отражение: пылающее лицо, влажно блестевшие из-под ресниц голубые глаза, небрежно рассыпавшиеся вокруг лица золотистые кольца волос. Отложной полотняный воротник открывал стройную белую шею.

– Что с тобой, Жуанита? – испуганно спросила мать.

Ее, видимо, не оставило тревожное настроение, и каждый неожиданный звук и движение заставляли ее нервно вздрагивать.