– Право, поверить трудно! – воскликнул он совсем по-мальчишески. – После этого ада – такая благодать!

Он набрал в ладонь немного песка. – Приливы доходят и сюда? – спросил он с удивлением.

– О, и еще гораздо выше! Осенью прибой у нас очень бурный. Вода и сегодня к вечеру, часам к десяти, должно быть, зальет эту пещеру, – спокойно уверила девушка.

Она сняла свою шляпу, и Кент подумал, что никогда он не видел ничего красивее этой массы тонких блестящих золотистых волос, небрежно подобранных на затылке и рассыпавшихся легкими капризными завитками вокруг лица, как пронизанная солнцем паутина.

Кожа у нее тоже была очень светлая, но на этом лице белокурой саксонки резко выделялись густые черные брови, еще усиливая общее выражение хмурой напряженности, как у упрямого и чего-то страстно добивающегося ребенка. Светло-синие глаза, несколько большой рот с крепкими белыми зубами («Настоящий рот англичанки», – подумал Кент), открытая и неожиданно широкая улыбка. Все признаки северной расы были налицо, но эти прямые, строгие черные брови вносили какой-то диссонанс.

Приглядываясь к ней, насколько позволяло приличие, Кент решил, что через десять лет, когда она вполне расцветет, эта девочка будет поразительной красавицей.

– Здесь в скалах множество таких пещер, – говорила она между тем. – А внизу, в миле или двух от берега, есть одна настоящая, большая, внутри устроен очаг и висит гамак. Это было любимое место моих игр с тех пор, как я себя помню.

– Вы из Солито? – осмелился спросить Кент.

Он от всей души наслаждался этим неожиданным приключением на пустынном берегу, и его новая знакомая все больше нравилась ему. Она в эту минуту, нагнувшись, завязывала шнурки на своих туфлях. При вопросе Кента она выпрямилась, не выпуская из рук шнурков, и посмотрела на него удивленно и немного негодующе.

– Я? – сказала она высокомерно. – Да, я Жуанита Эспиноза.

– Вот как?! – заметил после минутной паузы Кент с извиняющейся улыбкой. – А я и не знал, что сеньора Эспиноза… что у сеньоры Эспинозы есть… Вы кто ей? Племянница?

– Ее дочь. Любой человек в Солито мог бы вам это сказать.

– И вы живете здесь постоянно?

– Жила здесь всю свою жизнь. Нет, – поправилась она, – кроме тех четырех лет, что провела в монастырской школе. Мать меня сначала обучала сама, а потом я поступила в пансион в Мэрисвилле.

– Вот как! Но отчего в Мэрисвилле? Разве нет школ поближе? Хотя бы в Сан-Жозе или Сан-Франциско?

– Все мои тетушки Эспинозы и бабушка воспитывались в монастыре «Нотр Дам» в Мэрисвилле, – объяснила девушка степенно. – Когда моя бабка была молода, Мэрисвилль был больше, чем Сан-Франциско, Лос-Анджелеса еще не существовало, а Бениция была главным городом штата. И в глазах моей матери и матери моего отца Мерисвилль остался единственным местом, где молодые девушки получают образование, – закончила она со смехом.

– Ваша бабка, вероятно, могла бы рассказать много любопытного о старых временах, – заметил Кент.

– Ее уже нет в живых.

– А нравилась вам жизнь в пансионе? – спросил Кент, поднимая глаза на собеседницу.

Он теперь полулежал, облокотясь на руку, и лениво рисовал узоры на песке острым краем раковины.

К Жуаните как-то сразу вернулась ее прежняя сдержанность.

– Да, очень нравилась, – отвечала она коротко и сухо. Кент угадал причину этой перемены в ней. Он слишком много спрашивал, и она уже рассердилась на себя за излишнюю откровенность. Надо поправить дело.

– А я вот не особенно любил школу, – заговорил он, словно не замечая ее сухости. – Правда, только до последнего года ученья. Зато потом, в колледже, я провел чудные годы. Я родом из Принстауна, мое имя, Фергюсон, Кент Фергюсон. На втором курсе я стал писать и… – Он вдруг запнулся, лицо его омрачилось. – Это было семь лет тому назад, – добавил он затем, хмурясь и улыбаясь в одно и то же время.

– И вы продолжаете писать? – спросила заинтересованная Жуанита после минутного молчания, во время которого она с некоторым удивлением посматривала на его вдруг ставшее серьезным лицо.

Кент внимательно изучал узор на песке.

– Я работал… в одной газете, – сказал он неохотно. – Но в настоящее время я занят другим делом… Выходит, вы, – вдруг переменил он тему разговора и с улыбкой поднял глаза, – вы – последняя в роду Эспиноза?

Улыбка его не имела ничего общего со словами, которыми они обменивались, точно так же, как и ответная улыбка Жуаниты. Улыбка и взгляд Кента говорили девушке, что она очаровательна и что он, мужчина, подпал под ее чары. Сладкое волнение, смесь радости и испуга, заставили сильнее биться сердце Жуаниты и, казалось, горячее и крепкое вино разлилось по ее жилам.

Они болтали, как будто были давно знакомы, и каждое слово, каждый взгляд одного имел какую-то особенную значимость и прелесть для другого. Кент то поглядывал на нее с ласковым светом в глазах, то, следя за движением осколка раковины, которым он рисовал на песке, говорил с удивительной для него простотой и легкостью, а Жуанита, менее владевшая собой, немного возбужденная, все время радостно посмеивалась, как ребенок, увлеченный удивительным приключением.

– Так вы теперь отдыхаете? Да? И довольны отелем? Я знаю хозяина, старика Фернандеца; его дочка замужем за нашим бывшим кучером. А сам Фернандец, кажется, родился здесь, на ранчо. О, сотни их здесь родились!.. – добавила она небрежно.

– В истории Америки много романтических моментов, – сказал заинтересованный упоминанием о ранчо Кент. – Но, мне думается, ни один из них не сравнится по красоте с периодом первых испанских поселений в Калифорнии.

– В наших местах некоторые помнят те времена. Старая мать Лолы рассказывала мне о фиестах – праздниках, на которых танцы длились по три дня и три ночи. Тогда на ранчо было три тысячи овец, самые лучшие лошади и самый лучший скот во всей Калифорнии! А по утрам, – говорит старая Сеншен, – все в один час пели молитву. Мои тетушки высовывались из окон своих комнат, все девушки во дворе, все гости подхватывали гимн. Бабушка – в кладовой, женщины – на кухне, мужчины – в коррале – все пели утренний гимн на ранчо.

Кент впервые заметил, что в ее речи слышен легкий испанский акцент. Он не знал, что его больше захватывало – красота этой картины мирного существования или красота самой юной рассказчицы.

– Какой славный роман можно было бы написать об этом!..

Жуанита сказала задумчиво:

– Это было давно, и все постепенно исчезло, переменилось. Мать моя не испанка, она уроженка Новой Англии. Для нее красота – это клены, вязы, садики с кустами сирени и розовыми мальвами, снег… Видели вы когда-нибудь снег? – спросила она с жадным любопытством.

– А вы, неужели никогда?! – спросил в свою очередь Кент с искренним удивлением.

– Никогда! Подумайте, мне двадцать три года, а я никогда не видела снега!

Двадцать три года! А на вид она казалась совсем ребенком! Особенно в ту минуту, когда смотрела на Кента с выжидательной улыбкой, с детски-доверчивым дружелюбием и наивным любопытством.

– Снег очень красив, – сказал он просто.

И, отвечая на ее все еще вопросительный взгляд, Кент стал описывать, как умел, темные и холодные зимние дни в том городе на севере, где он учился в колледже, большие лампы, свет которых казался золотым в ранние сумерки, первые белоснежные хлопья, пляшущие в воздухе между старыми кирпичными домами, мягкий свет, струящийся из окон во мраке ночи. Он говорил ей о детях, розовых от холода, с веселыми криками бегающих по этому мягкому белому ковру, напоминающему мех горностая и хрустящему под их ногами, о ясной тишине зимнего утра, нарушаемой лишь звоном бубенцов саней на перекрестках. О деревцах, опушенных снегом и гнущихся под его тяжестью, о спящих лесах, где все бело, бело, бело, насколько хватает глаз…

Но Жуанита упрямо качала головой.

– Ни фиг, ни абрикосов, ни эвкалиптов, и так мало солнца! – сказала она неодобрительно. – Не видеть этих коричневых холмов и красного леса!.. Если бы мне когда-нибудь пришлось покинуть наши места, это разбило бы мне сердце! – добавила она тихо, словно про себя.

– Но, милое дитя, – возразил после некоторого молчания Кент с братской нежностью и искренним удивлением в голосе, – не собираетесь же вы провести здесь всю свою жизнь?

– А отчего бы и нет? – раскрыла широко глаза Жуанита. – А, понимаю, понимаю, – продолжала она огорченно, – вы находите, что… что… ранчо для одной девушки – это слишком много.

– Слишком много… – медленно промолвил ее собеседник, – и… слишком мало!

– Слишком мало! – повторила она, все более недоумевая. – Но чего же больше… Чего же еще могла бы я желать? У меня есть мать, и мы достаточно богаты, конечно, не так, как Эспинозы в старину, – улыбнулась она, – но у нас всего вдоволь. Мы продаем телят и свиней, фрукты и цыплят, каждую неделю продаем… И у меня есть лошадь и лодка, и я могу бродить, сколько хочу. Старая Миссия и деревня так близко от нас! У меня есть сад, мои книги и музыка!.. – голос Жуаниты даже оборвался от волнения. – Нет, это, право, слишком много для одного человека, – закончила она с грустным убеждением.

– Вот удивительное явление: женщина, которая довольна своей судьбой! – засмеялся Кент. – Но, может быть, наступит день, когда вам захочется чего-нибудь еще… Да, может прийти час, когда вы отвернетесь от всего этого… – В голосе Кента вдруг зазвучала такая горечь, что Жуанита посмотрела на него с удивлением. Лицо его потемнело, он говорил, не поднимая глаз:

– Да, от всего: от тех, кто любит вас, от жизни, предназначавшейся вам с детства, от спокойствия и безопасности, от родного дома…

Девушка по-прежнему сидела, скрестив ноги, немного позади Кента. При этих его словах она, как любопытный ребенок, нагнулась вперед, пытаясь заглянуть ему в лицо.

– Почему вы это говорите? – спросила она напрямик. – Разве вам пришлось поступить так самому?