Глава 3

Мысль, что мэтр Габриэль мог когда-то встречаться с ней, долго занимала ее, а потом как-то забылась.

Вечером, когда тетушка Анна с гостями после молитвы удалялась на покой, он иногда позволял себе предаваться благодушной привычке. Он уходил в свою комнату выбрать одну из множества длинных голландских трубок, бережно набивал ее табаком и потом возвращался на кухню за угольком, чтобы зажечь ее.

Опершись о притолоку, он курил, поглядывая полузакрытыми глазами на большую комнату, где еще суетились слуги, дети и две домашние кошки. В такие вечера дети понимали, что настроение у него хорошее, и решались обращаться к нему с вопросами и рассказывать о своих делах. С недавних пор и Лорье стал на это осмеливаться. Он быстро менялся, учился постоять за себя и давал уже отпор насмешкам Мартиала.

Как-то держа его на коленях и ласково поглаживая по головке, Анжелика заметила направленный на нее задумчивый взгляд купца и решила предвосхитить ожидаемый упрек.

— Вам кажется, что мальчика не годится слишком ласкать? Зато посмотрите, как он окреп. И щеки у него стали румянее. Детям нужна ласка, чтобы они росли, мэтр Габриэль, как растениям вода…

— Я с вами не спорю, госпожа Анжелика. Я вижу, что благодаря вашим заботам из этого заморыша, на которого, признаюсь, мне было неприятно смотреть, получается здоровый ребенок… Я согрешил по несправедливости, отчасти по невежеству. Я лучше умею разбираться в качестве доброй водки или канадских мехов, чем в том, что требуется ребенку. Но меня занимает другое: почему вы так мало уделяете этой самой нежности собственному дитя… Конечно, вы заботитесь о малютке, но я не заметил, чтобы вы ее целовали, улыбались ей, просто обнимали хотя бы.

— Чтобы я? Чтобы я так делала? — воскликнула Анжелика, покраснев до корней волос.

Потрясенная, она взглянула на Онорину, сидевшую над миской жидкой каши. Ее обычно оставляли за столом, потому что она ела очень медленно. В последнее время она стала так сидеть часами, с ложкой в руке, устремив глаза в пространство. Анжелика приписывала потерю аппетита существованию в закрытом помещении после жизни на открытом воздухе. А может быть, Онорина страдала от недостатка внимания собственной матери? Какие соображения возникали за этими хитрыми и проницательными глазками? У нее участились вспышки гнева, раздражавшие Анжелику. Так удивительно и досадно было сталкиваться с упорным противодействием этой крохотной воли. «Ты злая!» — яростно выговаривала девочка, и Анжелика спешила уложить ее или передать на руки старой Ревекке, к которой малышка питала слабость. Анжелика наклонилась к Лорье. В нем она видела своих мальчиков, своих настоящих сыновей. Онорина же пока не была по-настоящему ее ребенком.

«Мэтр Габриэль прав, — подумала она про себя. — Это ведь моя дочь… Я приняла ее в свою жизнь, но не могу полюбить… Откуда ему это знать?.. Это для меня невозможно. Если бы он знал, он бы понял…»

— Вы привязались к моему сыну, — сказал мэтр Габриэль, слегка улыбаясь, — а я к вашей дочке. Никогда не забуду, как я нашел ее, бедняжку, брошенную в лесу, под деревом, и как она, щебеча, протянула ко мне ручонки, когда я ее разбудил.

Лицо Анжелики приняло такое выражение, что мэтр Габриэль раскаялся в том, что заговорил. Как человек, не привыкший иметь дело с чувствами, он смутился, закашлялся и, будто бы вспомнив о срочном деле, ушел из кухни. Лорье побежал за ним. Теперь каждый вечер мэтр Габриэль разрешал ему побродить на складе среди товаров.

Анжелика осталась одна с Онориной. Это была странная и решительная минута, волнение душило ее, словно жизнь ее зависела от того движения, которое она то ли сделает, то ли нет. Странно было что эту тревогу возбудила малютка, как назвал ее мэтр Габриэль, восседавшая за столом с гордо-задумчивым видом. Она была похожа на сестру Гортензию, «злую сороку». Та была некрасивой и недоброй, но держалась всегда с достоинством принцессы. Этот полузабытый образ возник при виде Онорины, спокойно и надменно, без жалоб, сидевшей в одиночестве на своем высоком стуле. Тот же поворот шеи, та же манера гордо держать голову. Гортензия всегда была очень худой, даже в детстве. Онорина же, коренастая, плотная, кругленькая, совсем не походила на Гортензию фигурой, зато родство явно проступало в ее позе, в таком же взгляде черных глаз, узких и колючих. Но это не огорчило Анжелику, а наоборот, как-то смягчило ее. Она протянула Онорине руки:

— Иди сюда!

Онорина оторвалась от мечтаний, задумчиво посмотрела на мать и широко улыбнулась.

— Нет! — ответила она и полезла под стол.

— Иди, иди сюда!

— Нет!

Анжелике пришлось встать, вытащить девочку из-под стола и, не без труда, поднять ее на руки.

— Ну и тяжела же она, честное слово…

Напряженно и печально она всматривалась в личико ребенка.

— Ты рыжая, но все-таки красива.., ты мое дитя… Волей неволей я тебя произвела на свет. И вот ты здесь. Ты связана со мной уже тем ужасом, который я пережила, ощущая тебя в себе, взаимозависимостью твоей слабости и моей слабости, вынужденных бороться со страшной, безжалостной, слепой судьбой, сделавшей нас матерью и дочерью. Сердечко мое!

Анжелика прикоснулась губами к свежей щечке. Младенческий запах напомнил ей лес и поразительные дни бунта в Пуату. Этот запах как-то растворял сушь ее злобы. В памяти вставали засады, бои, мертвые тела, а рядом сидела Онорина с белыми ножонками, которые Анжелика грела у печки. Онорина, которая раскрыла умные глазки, лежа на руках аббата Ледигьера. Онорина, в зимнем лесу звавшая Анжелику, отвлекая ее от страшного зрелища повешенных на прогалине.

И была еще развязка в пещере, где раздался первый крик девочки, и был скрип калитки, пропустившей ее во тьму сиротского приюта. «Ах, эти несчастные младенцы, брошенные у дверей и подобранные господином Венсаном! Как можно бросить ребенка? А я ведь бросала собственную дочку. Благословенно провидение, вернувшее ее мне. Может ли быть боль сильнее, чем терзающее сердце воспоминание о потерянном ребенке? Где ты, плоть от моей плоти? Где ты бродишь, нащупывая ручонками путь во тьме, куда я тебя бросила? Как я узнаю тебя, если ты умрешь? Неужели только на том свете у меня, бросившей тебя матери, будет право узнать тебя?»

Вздрогнув, Анжелика пришла в себя. Она была в кухне, в доме мэтра Габриэля в Ла-Рошели, она сидела у затухающей печки, держала на руках Онорину и отчаянно прижимала ее к себе.

— Жизнь моя!

Долго сдерживаемый, почти несознаваемый поток любви мощно прорвался из земных глубин, из очистившегося воздуха.

— Я и не знала, что так люблю тебя… Почему же не любить тебя?

Почему? Она пыталась найти умом причину и не могла. От прошлой жизни ничего не оставалось. Все провалилось в темную бездну. Невинная прелесть Онорины, написанная на этом личике радость жизни, ее блаженная улыбка при виде наклонившейся над ней и целовавшей ее матери, представлявшей для нее весь мир, и это теплое, плотское ощущение собственности, охватившее Анжелику. — «У тебя только я, у меня только ты…» — все это встало непроницаемой завесой, за которой скрылись причины ее прежней ненависти к этому созданьицу. Как же быстро приходит забвение! Забвение для духа!

Тело забывает не так быстро. Иногда в ночных кошмарах Анжелика вновь слышала, как гудит рог Исаака де Рамбура, вновь ощущала на кистях и лодыжках жесткую хватку безжалостных рук, прижимавших ее к земле.

Но она просыпалась и видела, как пляшут на противоположной стене отблески огня, зажигаемого на вершине маяка, чтобы указывать путь кораблям. Онорина спала рядом. Анжелика долго вглядывалась в нее и постепенно успокаивалась, любуясь этим оставшимся у нее чудом, оправдывавшим ее исковерканное, загнанное в капкан существование.

— Спи, мое сердечко, спи, дитя мое, жизнь моя… Ты возле мамы. Тебе нечего бояться.

Узнав, что Анжелика католичка, Северина взирала на нее со священным ужасом.

— Эту служанку поместили к нам, чтобы она шпионила за нами для Компании святого причастия, иначе быть не может, — заявила она, когда семья собралась на молитву.

— Вполне возможно, моя девочка, — согласилась тетушка Анна. — Попросим Господа, чтобы он позволил нам избежать ее уловок.

«Ну и вздорные же бабы!», — подумала Анжелика, чье терпение подвергалось жестокому испытанию.

Северина не спускала с нее глаз, пытаясь подловить на какой-нибудь ошибке. Девочка старалась держаться безукоризненно, подражая тетушке, и только иногда принималась вдруг напевать, тая насмешку:

«Человек злонамеренный, человек нечестивый, Ложью исполнены уста его…

…Он глазами моргает, ногами виляет, И пальцами подает сигналы…»

— Так ведь, тетушка?

Так Анжелика узнала, что эти дамы ставят ей в укор чрезмерную подвижность и свободу жестикуляции…

— Если бы ты попала к королевскому двору, Северина, — как-то заметила она, — ты бы узнала, что там считается признаком дурного воспитания, когда человек держится слишком прямо, как доска, и движения его резки, как у картонного паяца. Надо учиться двигаться изящно.

— Королевский двор — это место погибели, — отпарировала с обидой Северина.

Теперь уж Анжелика расхохоталась, а девочка ушла, покраснев от злости.

Однако и у нее было слабое место. Ее, как всех юных девушек ее лет, влекло к маленьким, ей отчаянно хотелось привязать к себе Онорину. Она то пробовала взять малышку на руки, то ходила вслед за ней, пыталась кормить ее, одевать.

— Пусти! Пусти! — кричала ей Онорина с яростью оскорбленной императрицы.

Анжелике становилось жаль Северину, смиренно отходящую в сторону. Очень нелегко было убедить вспыльчивое дитя держаться приветливее. У Онорины были свои симпатии и антипатии, и она их нисколько не скрывала. Вообще ей больше нравились представители мужской половины рода человеческого. С Лорье она была вполне приветлива. К мэтру Габриэлю относилась уважительно. Пастор Бокер по-прежнему пользовался ее благосклонностью всякий раз, как появлялся в доме. Кумиром же ее был Мартиал; он смастерил ей резную коробочку, в которую она уложила свои сокровища: пуговицы, бусинки, камушки, куриные перышки… Малышка унаследовала материнские пристрастия. Глядя, как она бродит, держа под мышкой свою коробочку, а в другой руке котенка, Анжелика вспомнила свою инкрустированную перламутром шкатулку, в которой держала когда-то сувениры, скопившиеся за время ее беспокойной жизни.