Впервые я вижу кого-то, кроме отца и себя!

Если маму вылечить… если дать ей посидеть без дел под солнцем… если сказать ей что-то такое, от чего она улыбнётся… да ведь мама — красавица, со своими яркими глазами, чуть вздёрнутым носом и пышными волосами до поясницы!

Я привыкла жить без неё. И порой взгляды её и слёзы тяготили меня, сейчас я жадно разглядываю её, я ловлю её взгляд и молча кричу ей: «Мама, мне плохо сейчас!» Мне сейчас очень нужна моя мать!

— Иди занимайся. Лист с задачами у тебя на столе, — говорит после обеда отец.

Я больше не хочу решать задач. Я хочу в свой сон — пусть вода океана омоет меня, потому что я вся липкая, как сласти Пыжа. Я хочу виться водорослями, плыть, как рыба, я хочу узнать, почему Шуша думает, что человек родился в воде, на дне океана? Но я послушно иду к себе, сажусь за стол. И сижу. Сквозь новую мою, липко-грязную кожу, сквозь сытость не могу выбраться к задачам.

Раньше была «я» со своими вопросами и ощущениями, тела не замечала, сейчас «я» — это тело. Саднит оно, ноет, зудит. Корочками присохла кровь на местах, в которые впивались колючки и стебли.

Я хочу вымыться, но, если в середине дня пойду под душ, отец пристанет с вопросами.

— Покажи, что решила? — входит он в мою комнату.

Отец явно не в себе сегодня. Тон его миролюбивый. Да он заискивает передо мной! Он боится, что я скажу маме! Он понимает, я видела!

Но удивление перед его заискиванием вязнет в моём новом «я», в моём теле.

— Не решила?! — крепнет прежний металл в голосе отца. Он не уверен в том, что я видела. — Не понимаешь самых простых вещей?!

Пусть убьёт, пусть трясёт за плечи, всё равно. Меня ещё нет. Я лишь клетка на дне океана, бессознательная и немая, и ещё неизвестно, получится или не получится из той клетки человек. Шушу рассыпалась в прах, но, может быть, какая-то её клетка уже проросла новой жизнью?! Я — ещё только клетка. Не всё ли равно? Мёртвая Шушу и я, непонятно — мёртвая или нет, вместе спасаемся на дне океана.

— Если через полчаса не решишь ни одной задачи, будешь наказана.

Я смеюсь.

— Ты что?! — изумлённый голос отца.

Я всегда наказана.

Отец выходит из комнаты.

Это впервые!

Я даже встаю. И иду к двери.

Но радуюсь напрасно. Отец врывается в комнату с перекошенным, вздутым краснотой лицом, подскакивает ко мне, хватает за плечи и начинает трясти.

— Ты… смеешь смеяться над отцом? Ты… смеешь… — Он захлёбывается злобой.

Чего, кого он может испугаться? Мамы? Меня? Да он убьёт меня, если я выцежу хоть слово! Я перетряхиваюсь в его руках, взбалтываюсь, летят искры из глаз, звенит в ушах, и маета тела, липкость утрясаются, становятся моей плотью.


Пыж встретил меня у ворот школы, смерил настороженным взглядом.

— Ну что, понравилось? Хочешь ещё? — спросил.

Так же, как перед отцом, я замерла в столбняке, только сладкой болью откликнулось тело, горькой сладостью наполнился рот.

— Стоять здесь после занятий, усвоила?

Несколько часов жгло затылок Пыжовым взглядом.


Шушу любила меня. Подойдёт на уроке, положит руку на голову. Рука чуть дрожит, бьётся пульсом.

…На пороге класса — отец. Шушу склонилась над журналом. «На перемену выходите!» — голос отца. И сразу — глаза Шушу: мамины, Люшины… снизу вверх — собачьи.

И Шушу была влюблена в моего отца?

И с ней он там, на дне оврага?..

Может быть, она умерла из-за отца…


На перемены я сегодня не выхожу, остаюсь на месте и тупо смотрю в книгу.

С полным мочевым пузырём, едва переставляя подгибающиеся ноги, иду к выходу после звонка. Едва отошла от двери класса, на моё плечо пала тяжесть, придавила. Я осела под ней. Не поворачиваясь, сказала:

— Хочу в уборную.

— Ничего нет проще. — И тяжесть развернула меня к туалету.

Пыж ждёт около. Жёсткой пятернёй впивается в моё плечо и ведёт меня прочь от школы. Ноги едва идут, воля парализована. Весьма вероятно, у меня не хватило бы сил самой дойти до своего дома.

Приводит он меня не на насыпь, а к себе домой.

Толстый ковёр. Откидная койка у стены. Гигантский стол. Чего только нет на нём: и книги, и остатки еды, и гантели.

Не успела равнодушным взглядом увидеть всё это, Пыж быстро, едва касаясь, горячей ладонью провёл по косам и по лицу.

Ещё мгновение, я уже на ковре, а он навалился всей своей дрожащей тяжестью. И снова в миг затопления меня сладкой горечью я словно потеряла сознание — распалась в пыль.

Пришла в себя от холода.

Пыж, уже одетый, ест хлеб с сыром. Он почти не жуёт — глотает куски и снова откусывает.

Я очень хочу есть, но от вида заглатывающего еду Пыжа — рвота. Чуть не захлебнулась ею, успела заткнуть рот рубашкой. Никак не могу выплюнуть горечь, забившую рот.

Руки не слушаются, когда я пытаюсь надеть трусы.

Входит женщина.

Вылитый Пыж — толстая, крупная, с невинными голубыми глазами в длинных ресницах. Я видела её в школе, но не знала, что это мать Пыжа.

— Что здесь происходит? — спрашивает она меня.

Я покачиваюсь под её взглядом.

— Почему ты полураздета?

— Потому что ваш сын силой приволок меня сюда. Потому что он изнасиловал меня.

Женщина повернулась к Пыжу:

— Это так?

Пыж ошалело смотрит на меня.

— Она лжёт, — выдавливает жёваным голосом.

— Как зовут? — Теперь женщина спрашивает его. А когда он отвечает, она шепчет: — Ты понимаешь, что ты наделал? Ты понимаешь, какой скандал устроит Климентий? — Она подходит ко мне, помогает одеться. Руки её дрожат. — Горе какое… Что будем делать? — Она одёргивает, оглаживает мою мятую юбку. — Я помню Полю маленькой, — говорит непонятно кому. — Машина дочка. Мы с Машей были близкими подругами. Не узнала. Выросла.

— Я с первого класса её люблю. — Пыж больше не жуёт, Пыж моргает и пытается улыбаться.

— Вот и хорошо, вот и хорошо, — бормочет женщина. — Если забеременеет, вы поженитесь.

— Нет, — отрезала я. От равнодушия не осталось и следа, мне плохо в этом доме, и я хочу поскорее уйти отсюда.

— Почему «нет»? Если Витя говорит, что столько лет любит тебя… — Женщина обхватывает меня, прижимает к своей груди. — Не плачь, Поля. Мы сделаем для тебя всё. Поселим в лучшей комнате, оденем, как королеву, ни в чём отказу не будет. Если забеременеешь, вас распишут. Витя у нас добрый. Он был маленький, всем всё отдавал. Наберёт пакет сластей, игрушек и раздаёт ребятам. Он и сейчас добрый, он не обидит тебя.

Я отстраняюсь от женщины и смеюсь. Смеха не получается, получается лай.

— Не плачь, Поля. Он не вытерпел. Он же говорит, он любит. И ты, когда узнаешь его, обязательно полюбишь, я знаю.

Ноги неверные — подламываются, когда делаю шаг к двери, и я оказываюсь на ковре. Перед глазами суетятся, сталкиваются чёрные мелкие мушки. Я хочу есть.

— Сейчас, доченька, я принесу тебе водички.

Не проходит и минуты, она вкатывает в комнату стол на колёсах, помогает мне подняться и сесть перед ним на стул.

— Пей, доченька. Это клюквенный морс. Может, хочешь супа? У меня сегодня фасолевый. А может, съешь котлетку? И пирожные…

Я пью морс. Но он застревает в глотке, и меня рвёт.

— О, Боже! Сколько же раз это было?!

Ей никто не отвечает, и она начинает плакать:

— Прости нас, доченька! Ради Бога, прости нас, доченька! Переходи к нам жить. Я буду ухаживать за тобой. Меня зовут Ангелина Сысоевна. Мы с твоей мамой учились в школе, мы с твоей мамой были подруги, мы с твоей мамой…

Я встаю и иду к двери. Рвёт меня от отвращения.

Ангелина Сысоевна идёт за мной и по улице. Я едва бреду. Мне очень холодно, несмотря на то, что на улице — тепло.


Дома одна мама. И, едва я вхожу, она говорит:

— Не терпи, доченька. Уезжай отсюда. Я уже погибшая, а ты не терпи, доченька.

Мы сидим с мамой друг против друга, две чужие страны, разгороженные границей, — столом с едой. Я ем с нашего общего стола, но это не нарушает границы: между мною и мамой — годы её и моего терпения, её и моего рабства.

— Раньше, в твоём возрасте, люди женились. Ты уже взрослая. Уходи из дома, он погубит тебя.

— Почему не уходишь ты? — подаю наконец голос.

Вот и случился разговор между мной и мамой.

— Я люблю его, — говорит мама. — Я его раба. Я знаю, он изменяет мне. Но он не может не изменять, женщины сами липнут к нему. Не одна я такая потеряла голову. По-своему он любит меня. Как себя, как свою руку, ногу. Он сам себе не рад. Характер такой — надо, чтобы всё было, как хочет он. А знаешь почему? Мать бросила его маленьким. Твой дед, Григорий Герасимович, изводил её придирками, нравоучениями, бил. Терпела она, терпела и сбежала. Климентий остался без матери трёх лет. Тогда Григорий Герасимович принялся за него: «Как стоишь?», «Как сидишь?», «Как говоришь?». А потом привёл мачеху — под стать себе. Он ей слово, она ему два! Начались драки и склоки. Сама понимаешь, каково стало Климентию: теперь оба придирались к нему — на нём срывали зло. Вот он и стал таким, какой сейчас. И природа, и воспитание. Иногда ему, может, и жалко меня или тебя, а разве против себя повернёшь?

— Ты должна была бы стать адвокатом, — говорю я. И, сама себе удивляясь, рассказываю о том, что сделал со мной Пыж.

— Убьёт! — шепчет мама белыми губами. — И Виктора убьёт, и тебя, и Гелю.

— Ты говоришь — бежать. Сама знаю, надо бежать, тем более, если будет ребёнок. Только куда, мама, побежишь с ребёнком? Ни бежать, ни тут оставаться. Что делать?

Я сыта, и рвота больше не подкатывает ко рту. И за долгие годы я не одна.