Вместо предисловия

Вот уже который год… да, этой зимой будет ровно пятнадцать… я бываю в Париже лишь наездами, в отпуске или в командировках, все остальное время исполняя обязанности референта нашего консульства в Санкт-Петербурге — родном городе моего деда, которого в начале 20-х годов прошлого уже столетия прихотливая судьба забросила на французскую землю.

Париж тогда приютил изгнанника, стал второй родиной, наделил прелестной женой, подарившей ему двух дочерей: одна из них — моя мать, а вторая — тетушка Катрин, которая теперь живет одна в доме на площади Вогезов, где прошло ее и моей матери — упокой, Господи, ее душу — детство и куда я всегда возвращаюсь из своих странствий.

В этом доме, казалось бы, ничего не изменилось с бабушкиных времен, только диван в стиле Людовика XIV несколько раз обновил обивку да окончательно изъеденные молью плюшевые шторы уступили место креповым. По-прежнему в простенке между двумя высокими окнами стоит пузатый комод времен, наверное, Третьей империи, где в верхнем ящике хранятся бережно завернутые в чистую холстину погоны штабс-капитана, чей внук, весьма вероятно, теперь довольно часто проходит мимо его родового гнезда в Санкт-Петербурге…

Я раз и навсегда приказал себе исключить эту тему из круга своих интересов, потому что не приемлю погони за несбыточным, в особенности после 1992 года, когда погибла в автокатастрофе моя жена Мадлен и я как нельзя более наглядно убедился в бренности всего сущего.

Честно говоря, я терпеть не могу музеи (исключая художественные, естественно), потому что там невозможен прямой контакт с вещами, которые становятся еще более мертвыми, чем люди, когда-то владевшие ими. Связь времен наиболее, пожалуй, ярко и выразительно проявляется отнюдь не в залах музеев, а в таких презираемых снобами местах, как ветошные, или, как их еще называют, блошиные рынки.

Именно там вещи, по тем или иным причинам выпавшие из своего времени, с нетерпением ждут тех, кто согласится стать их новыми хозяевами и таким образом возвратит им утраченную жизнь.

В Петербурге есть роскошный блошиный рынок, и не один, но я, как сотрудник консульства, не имею права посещать там подобные места, по крайней мере подчиняясь должностным инструкциям.

Иное дело — Париж! Здесь я у себя дома и — что немаловажно — являюсь частным лицом с неограниченными правами посещать любые не запрещенные законом места.

И вот, едва распаковав вещи после очередного возвращения домой, я мчусь туда, где невдалеке от Porte de Clignancourt, конечной станции четвертой ветки метро, раскинулась мекка всех моих единомышленников, да и просто людей, желающих ощутить связь времен, — Les Puces de Saint-Ouen, или Блошиный рынок Сент-Уан. Там, на его семи гектарах, бесчисленное множество вещей всматривается, подобно брошенным собакам, в каждого прохожего с робкой надеждой на то, что он заметит, задержит шаг и… милостиво подарит новую жизнь взамен утраченной…

Вот кирасирская сабля без ножен, потемневшая, с расщепленной рукоятью, лежит на истертой подстилке обнаженная, будто полонянка на невольничьем рынке, и прохожие смущенно отводят глаза, понимая, что это не просто полоса металла, а благородное оружие, над которым безбожно поглумились.

Трехсвечный канделябр позеленевшей меди отрешенно ждет часа своего избавления от власти косоглазой торговки, навесившей на него картонку с надписью «Свитильник»…

Кресло с гнутыми подлокотниками и очень высокой резной спинкой, напоминающее королевский трон, по крайней мере пробуждающее в глубинах сознания мысли о великом… которому, впрочем, по словам Наполеона Первого, до смешного — один шаг.

И действительно — не более чем в одном шаге от него висит на вешалке костюм Арлекина — из белого атласа, с огромными голубыми пуговицами и высоким колпаком, а рядом — на той же вешалке — набор клоунских масок…

Помятая валторна, старый телефонный аппарат, деревянная фотокамера, пресс-папье, наверное, времен Мопассана, того же примерно возраста стетоскоп, полевой бинокль, каминные щипцы, трость без набалдашника, клетка для пернатой живности и еще много такого, о чьем предназначении можно лишь строить догадки.

Но каждая из этих вещей уникальна, что так немало значит на фоне глобальной похожести. Я понимаю, что невозможно объять необъятное, но как хочется хоть на мгновение прикоснуться и к тому пресс-папье, и к сабле, и к валторне… А сколько их ускользает от глаз, которые просто разбегаются от этого буйства… Ведь недаром же во французском языке существует такой глагол, как «chiner», — для обозначения процесса поиска интересных вещей на блошиных рынках!

И вдруг я замер, увидев невдалеке по-девичьи стройную старую женщину, которая стояла, прислонившись к дереву и вперив неподвижный взгляд куда-то поверх людей, заборов и крыш соседних домов. Она, несомненно, была очаровательна в не столь уж отдаленные времена, да и сейчас сияла той неувядающей одухотворенной красотой, которая смотрит с полотен великих мастеров.

Приблизившись, я заметил, что ее губы дрожат, а тонкие руки беспрестанно теребят кружевной платочек безукоризненной чистоты. Одета она была опрятно, даже изящно. Все это позволяло сделать вывод о том, что эту женщину привела сюда, на это торжище, лишь особая, крайняя необходимость, далеко выходящая за рамки удовлетворения личных потребностей.

Нет, дело тут, пожалуй, не в бедности. Такие женщины могут питаться на уровне птичек божьих и при этом не страдать от голода, а любая тряпка смотрится на них как эксклюзив от Кордена. Они не скачут на боевых конях, как Святая Жанна, не сидят в креслах премьер-министров, но и не выступают в роли удобрения для почвы, на которой должны произрасти колючие цветы эгоизма ее домашних.

Но, как я представил себе, именно под кровлей ее домашнего очага и произошло то, что привело ее сюда, то, что превратило ее в вещь, выпавшую из своего времени…

Увлекшись этими умопостроениями, я вначале даже не обратил внимания на то, что именно продавала эта дама, а когда взглянул, то уже не мог оторвать глаз. На куске чистой холстины были выложены три предмета: книга, бережно обернутая белой бумагой, старый костяной веер с выломанными двумя-тремя звеньями и небольшая гравюра в рамке красного дерева.

На гравюре была изображена жанровая сцена в будуаре светской красавицы, жившей, судя по одежде и аксессуарам, скорее всего во второй половине XVII столетия.

Молодая белокурая дама сидела, откинувшись на высокую спинку кресла, а справа и слева от нее стояли два кавалера. Дама лукаво смотрела на одного из них, одетого во все черное и склонившегося так низко, что его пышный парик едва ли не касался колена вытянутой вперед левой ноги, а второй кавалер, скрестив на груди руки и слегка склонив голову к левому плечу, вперил довольно безучастный взгляд в большое венецианское окно. Казалось, что лежащий на холсте костяной веер только что выпал из руки красавицы, а невнимательные кавалеры все никак не удосужатся его поднять…

Я взял в руки книгу. Это была «Анжелика» Анн и Сержа Голон, 1960 года издания, видимо, хранимая с большой бережностью все эти годы, судя по ее состоянию.

«Анжелика» в свое время произвела эффект камня, брошенного в затянутое ряской болото, проломив, казалось бы, незыблемые стенки стереотипов своей блистательной героиней, превосходящей многих и многих как литературных, так и реально существующих персонажей мужского пола своим непоколебимым мужеством, волей к жизни, способностью возрождаться в ней подобно легендарной птице Феникс или траве, пробивающейся к солнцу сквозь асфальтовую толщу.

Амазонка — победительница и в то же время женщина, как говорится, до мозга костей, идеал красоты и очарования.

Полная противоположность расхожим образам женщины-рабыни, женщины-плюща, женщины-воительницы, безнадежно утратившей ментальные признаки своего пола, или деловой женщины в мещанской трактовке этого понятия, означавшей лишь успешное функционирование в сфере деловой проституции.

Анжелика была чем-то принципиально иным, самоценным, самодостаточным, экзотикой, которая вызывала брожение умов, пугала, восхищала, эпатировала, никого не оставляя равнодушным…

Будто бы прочитав мои мысли, женщина взглянула на меня с печальной улыбкой.

— Сколько? — спросил я, окидывая взглядом разложенный на холстине товар.

Она назвала сумму, на несколько порядков ниже ожидаемой.

Я покачал головой, выгреб из карманов всю свою наличность и вручил ей. Она отсчитала ровно столько, сколько было запрошено, а остальное протянула мне.

— Благодарю вас за добрые намерения, мсье, однако я не нуждаюсь в подаянии.

— О мадам… — энергично запротестовал я, — мне и в голову не могло прийти…

— Просто я не хочу, чтобы эти вещи оказались на мусорке после…

— Я понимаю, мадам, я все понимаю… Но не соблаговолите ли, — неожиданно выспренно проговорил я первое, что пришло в голову, — оказать мне честь отобедать…

— Весьма признательна, мсье, — серьезно ответила она, — но не в моих правилах принимать подобные предложения от незнакомых мужчин.

И она будто растаяла в прозрачном осеннем воздухе, оставив на память о себе тонкий запах духов и натюрморт на куске холста.

Вернувшись домой, я с гордостью показал свое приобретение тетушке Катрин, которая пришла в неописуемый восторг от веера, после чего определил место для гравюры, отныне получившей название «Будуар Анжелики», на стене, что напротив моего рабочего стола, укрепил ее на прочном гвозде, сел в кресло, положив справа от себя веер, а слева — книгу «Анжелика», в некотором смысле подражая Конан Дойлю, на столе которого неизменно лежали лупа и револьвер, и погрузился в размышления, навеянные сегодняшней экскурсией на Saint-Ouen.

Набор приобретенных мною вещей трудно было бы назвать случайным, как, пожалуй, и встречу со старой дамой, но что, что из всего этого должно было следовать?