– Я всегда находил общий язык с храмовниками. Без них мы Аскалон не взяли бы, да и Александретту я с их помощью у армян отвоевал, а после мы вместе восстановили Гастон. На Кипре тоже вместе были, – ухмыльнулся, покусывая травинку, и серьезно добавил: – В джуббе с нами брат-храмовник сидел – Паскаль Лаборд, благородная и святая душа.

Бодуэн никогда не встречал рыцаря, подобного Рено. Из латинского барона Рейнальд де Шатильон превратился во франкского бедуина Бринса Арната: с арабами беседовал на их языке, без басурманских ругательств не обходился, к их пище привык, даже несъедобный для христиан рис поедал с удовольствием, и одежду, и обычаи магометан перенял, но их самих возненавидел так, как только Господь воинств Саваоф умел ненавидеть врагов Израиля.

– Сир, у нас мало сил, и потому мы должны пользоваться ими, как ассасины кинжалом: втыкать клинок туда, где нет брони и где это смертельно, – Рено ткнул пальцем в ямку над левой ключицей. – Огромное преимущество Айюбида в том, что его считают предводителем джихада. Но это и его ахиллесова пята, потому что на самом деле курдский калаб занят присвоением Мосула и Алеппо, а вовсе не защитой ислама, на который, к нашему позору, никто и не нападает. Но я нападу и, клянусь истинным Иосифом, докажу, что этот Юсуф бессилен заступиться за свою ложную веру.

– Что вы предлагаете? – Король перестал ощущать жгучую боль, весь подался вперед, завороженный пылом Шатильона.

– Не дожидаться конца перемирия, а наоборот, пока не поздно, помешать Саладину овладеть Алеппо. Необходимо перенести войну в Дар аль-Ислам – на сарацинские территории. Самый важный для них путь – это Дарб-эль-Хадж между Каиром и Дамаском, дорога их нечестивого хаджа. По этой вене течет кровь в сердце ислама, в их святые города Мекку и Медину. Из наших Заиорданских замков – Керака и Монреаля – ее можно перерубить, и тогда армия Египта не сможет пройти в Сирию, а басурмане Сирии и Месопотамии не смогут совершить свое обязательное паломничество. Я предлагаю грабить магометанские караваны до тех пор, пока пески не занесут их торговые пути и не испустит дух их торговля, которая поит и кормит их.

Затаив дыхание слушал Бодуэн эту неистовую душу. Разве их отцы и деды завоевали эту страну тем, что стремились лишь к возможному?

Рейнальд откинул очередную изжеванную травинку, продолжил:

– Наши лошади не могут идти по пескам внутрь Аравии, значит, нам придется пересесть на верблюдов. Я бы отбил крепость Калат аль-Гинди, в ней последний источник питьевой воды до Айлы, и Айлу вернул бы, чтобы Тростниковое море больше не служило неверным домашним водоемом. Я бы напал на Тарбук – прихожую Медины. Мы не можем изгнать Саладина из Сирии, но мы можем заставить его самого все бросить и помчаться на защиту своих южных владений.

Агнес восторженно захлопала в ладоши, а Бодуэн даже дышать забыл. Регент уверял, что Шатильон – безумный и неуправляемый авантюрист, а королю с каждым словом все больше нравился этот предприимчивый и дерзкий герой. Его величество видел перед собой расчётливого стратега, прекрасно понимающего силу и слабость и франков, и сарацин, способного к непредвиденным решениям и внезапным действиям. Этот Рейнальд и впрямь неистовый: по летам он королю в отцы годится, но в нем пожаром полыхает тот огонь, который светил латинянам уже почти столетие и который даже не тлеет в снулом Раймунде Сен-Жиле. Да, за Бринса Арната уплатили гору золота, но никто другой в Леванте столько не стоил. Он – как дрожжи, без которых тесто не взойдет.

Лицо и тело Бодуэна были покрыты белесыми струпьями, брови выпали, правая рука совсем не действовала, он передвигался в носилках, почти ослеп, с трудом говорил, но слушая Шатильона, король поверил, что еще успеет совершить подвиги, достойные его предшественников – постоит за веру христианскую, защитит Заморье и нанесет врагу смертельный удар. О чем еще может мечтать умирающий? А Рено продолжал, весь напряженный, как повисший на цепи пес:

– Повелите – и я буду вашей рукой и вашим мечом. Прежде я искал добычи, славы и власти, а обрел только годы страданий и потерял все, что имел. Теперь у меня ни трона, ни владений, нет даже кровли над головой. Жена скончалась, дочь навеки покинула Утремер и забыла меня, я одинок и нищ, – поперхнулся, дернул головой, оттянул ворот галлабии, – зато прошли времена моих бесцельных безумств, теперь я знаю, чего добиваюсь – уничтожения ислама, нашей победы над последователями Магомета.

Этот Бринс Арнат хоть и был здоров, как бык, а тоже оказался прокаженным. Его величество постарался, чтобы голос не выдал сострадание и волнение:

– Шатильон, королевский домен жалует вам в лен Наблус. Фьеф поставляет двадцать рыцарей.

Рено улыбнулся – и словно брызнуло светом и теплом: от глаз разбежались лучи морщин, сверкнули белые зубы, на щеках сквозь короткую щетину обозначились ямочки. На него было приятно смотреть, он вызывал доверие и приязнь, его хотелось слушать еще и еще, и его присутствие грело, как огонь стылой зимой. Неудивительно, что мать так добивалась его освобождения.

– Спасибо, ваше величество, нам пригодится каждый из этих рыцарей. Мне покоя не дает, как мало времени у меня осталось, но всё, что осталось, иншаллах, я отдам защите Утремера.

Бодуэн кивнул. Ему отпущено и того меньше. Король вспомнил пагубную нерешительность отца. Нет, он не проведет последние ценнейшие дни в бесконечных колебаниях и просчетах, как добивается того вдумчивый и осторожный граф Триполийский, приближая Заморье к неизбежному концу:

– Мессиры, вы найдете во мне верного союзника. Я – плоть от плоти Утремера, его сын и защитник, нет у меня другого места в этом мире, и на том свете мне нечем оправдаться, кроме как любовью к этой земле. Я не опозорю себя потерей королевства и Земли Избавления, с честью завоеванной моими предками. Дядя, вас я сделаю сенешалем королевства. И выкуплю для вас у Онфруа его Торон. Шатильон, в следующем году я достигну совершеннолетия. Тогда я назначу вас бальи вместо Триполи. И пошлю вас к Мануилу – уговорить его снова предоставить нам флот.

Эти два безземельных шевалье – один изначально был перекати-полем, а другого сарацины лишили его графства – отныне станут оплотом Заморья.

Агнес облизнула пальчики, весело заявила:

– Мой дорогой сын, я так счастлива, что вы вняли тем, кто знает, что делать и верит в победу, и наконец-то вышли из-под влияния этой противной ледышки Сен-Жиля. – Потрепала брата по рукаву: – Жослен, я нашла тебе прекрасную невесту – дочь Анри де Милли, наследницу Петры, Монфора, Шато де Руа и трех дюжин укрепленных деревень в Галилее.

Жослен ухмыльнулся, потянулся, выставил длинные ноги:

– Агнес, после двенадцати лет заключения я вряд ли окажусь придирчивым. Если девица молода, красива, богата, владетельна и красиво попросит меня, я, пожалуй, соглашусь.

К монарху с поклоном подошел бородатый сириец, беззвучно расставил склянки и узелки, протянул его величеству чашу.

– Чем только этот Сулейман ибн Дауд не мучит моего мальчика, – пожаловалась Агнес, – все на свете диеты перепробовал, заставлял бедняжку париться в горячих серных источниках, «сарацинской мазью» мазал, кровь пускал.

– «Сарацинская мазь»? Это же сулема, живое серебро, страшно ядовитая штука.

– А что делать? – Агнес страдальчески закатила глаза, протянула руку к блюду за рахат-лукумом с фундуком.

Шатильона что-то тревожило в этом сирийце. Он пытался рассмотреть королевского медика, и наконец тот поднял голову: длинная борода, суровое лицо, беспросветно темные глаза. Где-то Рено видел его, когда-то слышал этот голос, но не мог вспомнить – где и когда. Все, что произошло в его жизни до плена, казалось случившимся в иной жизни и не с ним.

– Мадам, откуда этот лекарь? Кто он такой?

Агнес протянула Шатильону кусочек фисташковой пахлавы:

– Понятия не имею. Христианин-сириец, хоть и прозывается басурманским именем. Но он лучший врач Леванта. Рено, вы ведь любите восточные сласти?

Рено отвел от своего лица пальчики с пахлавой, спросил лекаря:

– Где вы учились медицине, Сулейман?

– В Аль-Искандарии, Бринс Арнат, у искуснейших врачей Египта. Но графиня ошибается, я далеко не лучший врач. Моше бен Маймон, иудей из Кордовы, врач эмира аль-Фадиля, визиря Саладина, несравненно лучше меня.

– Иудей! – Агнес скривилась.

Сулейман поднял голову от королевской руки, с которой разматывал бинты, непроницаемым, мрачным, как бездна, взглядом уставился прямо на Рено:

– А лучшим на свете целителем, самым искусным и самым преданным страждущим был Ибрагим ибн Хафез аль-Дауд.

Вновь склонился, продолжил невозмутимо обнажать кожу Бодуэна, всю в белых струпьях. Рено задумался, покусывая травинку, рассматривая лекаря из-под сведенных бровей:

– Бодуэн III был отравлен в Антиохии врачом-сирийцем.

Сулейман кивнул:

– Да, его величеству не повезло. Вы велели казнить Ибрагима ибн Хафеза, и некому стало помочь больному. А государь, наверное, остался бы в живых, если бы аль-Дауд был жив.

– Сулейман Ибн Дауд, – сказал Рено, уставившись в землю, – иногда мне кажется, что мое прошлое преследует меня. Оно страшно рассчиталось со мной и в Алеппо. Я искренне раскаиваюсь в казни Ибрагима. Поверьте, я был наказан за него, и я, разумеется, не хотел, чтобы король Иерусалима заплатил за мой грех жизнью.

Лекарь весь был поглощен намазыванием белой пасты на кожу венценосного пациента.

– Мой лекарь делает для меня все, что может, – благодушно заметил Бодуэн, – только его чудодейственные эликсиры и продолжают придавать мне силы.

Агнес поднесла ко рту засахаренную сливу:

– Да, только Сулейман и Альберик облегчают страдания моего мальчика.

Рено провел рукой по лицу:

– Альберик? Какой Альберик?

– Ну кто же не знает Альберика? Тоже побывал в плену, кстати. Он уже годами ухаживает за прокаженными в лазарете у ворот святого Стефана. Криво стриженный такой, тщедушненький. Сам хромой, а таскает на спине тех, кто не может ходить, и ноги им моет.