Джубба была выбита в толще подземной скалы, и скала устояла, охранила доверенных ей жертв.

Когда толчки прекратились и улеглась пыль, Шатильон убрел в самый глубокий, темный угол. Там, отвернувшись от остальных, пытался пересилить непроизвольные спазмы рыданий. Выворачивало от стыда за пережитое унижение, за собственное бессилие, за дикий страх скончаться в грязной, темной дыре после стольких лет напрасных мук. Господи, не страшно умереть, страшно так бояться смерти! Страшно быть притиснутым к зарешеченному окну и отчаянно, невольно пытаться уцелеть с той же животной, неудержимой силой, с какой утопающий вдыхает воду. Зачем, для чего он влачит это позорное, тягостное прозябание?

Дабы раскаяться, неутешительно заверял Игнатий. Но почему-то Господь не даровал подобной возможности тысячам других своих созданий: сам епископ со слезами описывал, что гнев Божий разрушил стены Алеппо и западную часть цитадели, и все города и крепости Сирии: Шейзар, Хама, Хомс, Латакия и Джебалия – лежали в руинах. Город Триполи тряхнуло так, что он весь превратился в горы камней и мало кто остался невредим. В Тире рухнули массивные башни. Не счесть было крепостей, ставших беззащитными. Франков спасло лишь то, что земли басурманских арамеев пребывали в еще худшем состоянии.

Игнатий с сокрушением, но и с некоторым удовлетворением праведника, уставшего созерцать чужие грехи, отмечал, что конец света приблизился вплотную: из треснувшей от Божьего гнева земли вырывались губительные испарения чумы, холеры и мора, а базары переполнились всяческими чревовещателями и звездочетами, уверенно предсказывающими, что вот-вот встанет на Западе черное солнце, явится Антихрист в сопровождении орд евреев, и со дня на день причинится невиданное сотрясение Вселенной, небесные тела столкнутся на путях своих, отчего неминуемо воспоследуют сильнейшие ураганы, и даже море выплеснется из собственных берегов. Множились свидетельства, что землю заселили вампиры, демоны и привидения, и каждый мог убедиться, что все людские старания постигал полный крах.

Однако Господь ведал, что творил! Набожно сложив руки с распухшими, узловатыми суставами и сдерживая ликование, простительное свидетелю Божьей воли, Игнатий поведал, что первыми казни египетские настигли самых недостойных: кафедральный собор святого Петра в Антиохии рухнул прямо на греческого еретика-самозванца Афанасия и на весь его недостойный клир! Тот еще под завалами задыхался, а насмерть перепуганный антиохийский князь уже мчался в крепость Косер – молить Эмери Лиможского вернуться в проклятый им город, снять интердикт и избавить несчастную Антиохию от дальнейшего разрушения.

В мире, катящемся к концу, скончался и союзник латинян – двоюродный дядя Жослена III де Куртене, благородный и отважный армянский царь Торос II. Власть в Киликии захватил его ничтожный брат Млех, который сначала постригся в тамплиеры, а затем передумал и принял басурманскую веру. Теперь франки враждовали и с киликийцами. Лишь страх перед ромеями удерживал Нуреддина от новых нападений на Заморье. Но Игнатий жаловался, что в своих владениях султан все усерднее притеснял христиан, дабы нечестивцы считали его рьяным последователем повелений Магомета: увеличил их налоги и подати и повелел всем крещеным, наравне с презренными иудеями, отмеченными красным лоскутом на плече, носить особый пояс и брить голову, чтобы нехристи могли узнавать христиан и поносить.

Там, где еще не стряслась беда, там настигал позор: неуемный искатель приключений, соблазнитель Филиппы Андроник Комнин получил от Амальрика в лен Бейрут, однако жить спокойно в мире, где существовали красивые женщины, сердцеед не мог – строгая, холодная и невозмутимая вдова Бодуэна III Феодора, дочь родного племянника грека, в свою очередь потеряла разумение и честь из-за собственного пятидесятилетнего двоюродного деда. Вдовая королева покинула богатейший фьеф Акры и бежала в Дамаск с женатым и отлученным от церкви авантюристом. Нуреддин охотно предоставил кровосмесительной паре убежище.

Заживо погребенный Шатильон сходил с ума, у него пересыхало во рту и кружилась голова. В тысячный раз он перебирал в памяти неоцененные, разбазаренные на суетное и сиюминутное, безвозвратно утекшие мгновения утерянной свободы, сладость каждого бездумно прожитого дня, блаженство ночей, пыл ожесточенных боев, невозвратимые радости и горести, удачи и поражения. Изможденное голодом, холодом, а пуще всего бездействием тело в равной мере алкало наслаждений и тягот, и отчаянно рвался из стен темницы изнемогающий дух, которому в заключении приходилось еще непереносимее, чем телу.

Пуще всего Рено тосковал по Баярду. Родной, любимый запах коня, теплое, влажное фырканье, внимательный карий взгляд искоса, нежное касание шелковистых губ на ладони, хруст яблока в зубах, благодарное помаргивание длинными ресницами, дружеский взмах хвоста, жемчужный отлив бархатной шкуры… Пальцы помнили, как хватались за луку седла, левая нога хранила в себе плавный взмах, которым вдевалась в стремя, правая словно отталкивалась от земли, а руки невольно напрягались ненужным более, нерастраченным, бесплодным усилием подтянуть тело. В мыслях Рено птицей взлетал вверх, опускался в седло, и на спине жеребца ему было удобно, как неродившемуся младенцу в материнском чреве. Столько счастья дарило стремительное, ловкое, сильное, наполнявшее ликованием движение! Каждую косточку, каждый мускул ломило от невыполнимой тяги вновь превратиться в единое существо, возникавшее из человека и жеребца – во всадника, кавалера, шевалье, в мифическое животное кентавра, в рыцаря. Теперь лишь во снах удавалось испытать упоение скачки, когда, казалось, они с конем могли нестись без устали до края земли, счастливые, победоносные и вольные. Давно уж сгинул Баярд, а тоска по нему глодала душу.


Амальрик верно понимал, что спасение Заморья лежит в завоевании страны Нила и добивался ее покорения упорнее, чем древние иудеи – исхода из нее. Овладевший Египтом Саладин зимой 1170 года овладел Газой, поубивал всех ее защитников, саму крепость разрушил, а также захватил Айлу, превратив Тростниковое море в пруд исламского мира. Но помимо этого франков не тревожил, они отделяли и отвлекали от него Нуреддина, позволяя Айюбу независимо править Вавилоном.

Король отчаянно пытался сколотить новую коалицию, теперь уже против Саладина. Да только Европа охладела к Святой Земле, как утомляется старик капризами и невзгодами взбалмошной любовницы. Амальрик затруднялся отыскать среди европейских властителей даже достойного супруга для дочери Сибиллы: ныне европейцы прибывали на Землю Обетованную литургию прослушать, а не отдать жизнь за Христа. Лишь Мануил Комнин, схизматик и грек, продолжал незыблемо поддерживать латинян Утремера.

Но когда в октябре византийский флот в очередной раз прибыл к берегам Египта, Амальрик вновь впал в бесконечные сомнения, опасения, промедления и колебания и окружил порт Дамиетту, лишь полностью истощив собственные запасы провианта. Осада сытого города голодным гарнизоном, как и следовало ожидать, провалилась.

Нехватку решительности Амальрик пытался восполнить настойчивостью. Он даже самолично отправился в Константинополь и провел там полгода, склоняя Мануила к еще одному совместному нападению на Египет. Союз франков и ромеев держался, потому что сельджуки являлись общими врагами и потому что баснословно богатая земля фараонов влекла обоих, а захватить ее можно было лишь сообща.


Зима 1173 года Господня выдалась необыкновенно стылой и снежной. Мерзли пальцы, от дыхания поднимался пар. Окно пришлось заткнуть соломой, и заключенные страдали не только от невыносимого холода, но и от постоянной тьмы. Каждый выход во двор превратился в испытание: как ни запахивали узники дырявые стеганые халаты потуже, как ни кутались в старые верблюжьи одеяла, студеный ветер пронизывал до костей, и насквозь промокали обмотки на ногах.

Первым захворал Паскаль Лаборд. Рено не отходил от трясущегося в лихорадке храмовника, по капле вливал в него воду, днем и ночью держал за руку, протирал пылающий лоб влажной тряпкой и молился, молился, молился. Волосы больного слиплись от пота, грудь судорожно вздымалась, горячечное дыхание вырывалось со свистом, и Рено невольно дышал с ним вместе, словно пытался помочь Паскалю сделать каждый следующий вздох. За проведенные вместе годы незаметно для самого себя он привязался к тихому, застенчивому рыцарю Христа. Если бы Шатильона спросили, любит ли он кого-нибудь, он бы только засмеялся, никто ему никогда не был нужен. А сейчас оказалось, что легче было бы глаз потерять, чем молчаливого соседа, который выращивал под окном какие-то былинки, бесконечно размышлял над каждым ходом в шахматах да слушал сверчков. Даже Жослен был себе на уме, а Лаборд – вот он, весь как на ладони, чистый, как хрусталь. Шатильон сказал бы это другу, попрощался бы, но Сен-Жиль постоянно наблюдал за ними холодным, пронзительным взором. Да и что толку в чувствительных словах и трогательных жестах? Тут помочь надо, дотянуть умирающего до прихода епископа, чтобы брат ордена Христа ушел в лучший мир, исповедовавшись, соборовавшись, пусть хоть с помощью яковита. Тамплиеру было важно умереть со священником, он ведь даже в заключении пытался соблюдать посты и святые дни. Но Сен-Жиль считал иначе. Граф Триполийский вбил себе в голову, что хаджиб позаботится о больном узнике – лекаря позовет или хотя бы теплые одеяла даст. А может, просто боялся заразиться. Так или иначе, он настаивал, что следует сообщить тюремщикам о состоянии Паскаля. Шатильон возражал. Не станут обрезанные собаки лечить храмовника, все одно помрет, так пусть по крайней мере до конца останется среди друзей. Но граф словно искал случая поступить наперекор Рейнальду: дождался появления Али и выдал недужного. Старого рыцаря вытащили из ямы, хоть для этого трем жирным тюремщикам-тюркам пришлось держать бешено сопротивлявшегося Шатильона.

Паскаль не вернулся. Через три дня их выгнали во двор. Сен-Жиль охнул, закрыл лицо руками, Рено поднял взгляд, горячая волна рванула в груди и заложила уши.