Самым отрадным было устроиться под крохотным подвальным окном. Закинув голову, можно было видеть узкую полоску неба с рассекающими его ласточками. Снаружи доносился монотонный гул города, звякал колокольчик водоноса, журчал настенный фонтан, вопил муэдзин, ревел верблюд. Унылые звуки не давали забыть, что за пределами душного, провонявшего отхожим местом застенка текла людская жизнь.

Иногда мимо окна проходили люди, были видны только их ноги, и каждый день двор подметала рабыня. Рено был уверен, что это та самая девушка, которая когда-то поставила перед ним блюдо с пловом, он узнавал ее по слабому аромату цветущих апельсинов, а еще быстрее – по тому, как туго сворачивался в животе узел радости и возбуждения. По сравнению с князем Антиохийским даже ничтожная невольница была счастливицей: она могла гулять снаружи когда хотела и разговаривать с другими людьми. Девушка мела двор, а потом удалялась куда-то, и взгляд ее натыкался не на одни своды каменного застенка. Ее рабская доля рисовалась князю Антиохии безбрежной, полной, заманчивой, бескрайней свободой.

Когда она появлялась во дворе, Рено устраивался у окна, и Паскаль в это время не тревожил его. Тихо напевая, девушка мелкими шажками переступала вослед взмахам метлы. У нее были тонкие, смуглые лодыжки, на них при каждом движении сверкали и бренчали браслеты. Кожа босых ступней задубела и растрескалась. Маленькие кругленькие пальчики поджимались и распрямлялись с каждым шагом, их грязные, поломанные ноготки были выкрашены полустертой хной, над щиколотками колыхались края грубых парусиновых шаровар.

Никогда Шатильон не видел более соблазнительного женского тела. Об этих девичьих ступнях можно было грезить весь остаток дня, они возникали в его снах, с мечтами о них он просыпался. А еще отчетливо помнил ее лишь однажды увиденные тонкие руки и распахнутый, удивленный взгляд соколиных глаз над оранжевой чадрой.

Как-то женский голос крикнул с другого конца двора: «Сумайя!», девушка выронила метлу и вприпрыжку поскакала на зов. Так он узнал, что ее зовут Сумайя. Теперь повторял это имя часы напролет, словно перебирал четки. Однажды, набравшись храбрости, попытался окликнуть ее: «Сумайя, Сумайя, ана Бринс Арнат! Йялла такалами! Подойди к окну!» Девушка ойкнула и поспешно убежала, позвякивая браслетами, как козочка колокольчиком. Рено ждал ее до заката, но она так и не вернулась.

На следующий день двор подметали чьи-то толстые, волосатые мужские лодыжки в грязных шлепанцах. Их обладатель не напевал, а смел всю пыль в подвальный проем окна, прямо в глаза узника.

Девушка вернулась через несколько дней, но Рено больше не осмеливался окликать ее. Смуглые, костлявые щиколотки с бренчащими браслетами стали для него дьявольским, неодолимым соблазном, несравнимо более колдовским и чарующим, чем прелести и ласки всех женщин его прошлого. Мужчина, мимо которого без волнения не могла пройти ни одна придворная дама, тот, кого так страстно добивалась княгиня Антиохии, теперь со сжигающим нетерпением и неодолимым волнением ждал появления рабыни, лица которой никогда не видел. Сумайя появлялась – и у него сердце забивалось в горло и трепыхалось там птицей, а если запаздывала – Рено мрачнел. Так же, как весь свет теперь падал из единственного крохотного окошка, так же вся сладость бытия свелась для Бринса Арната к бесправной магометанской рабыне.

* * *

Констанция в последний раз оглядела нагие стены опочивальни: слуги разобрали и вынесли кровать с балдахином, сундуки, стулья, сняли шпалеры, скатали с пола ковры, но разве можно погрузить на телегу все случившееся, сказанное и пережитое в опустевшей, гулкой комнате? Здесь прошла жизнь, здесь родились все ее дети. Как увезти в изгнание привычный с младости вид на кровли и башни Антиохии, на родные горы?

А приходилось не только покинуть навеки отчий дом, но и расстаться с княжеской властью. Она испробовала все, что было в силах человеческих: просила защиты у принесших ей оммаж вассалов, взывала к горожанам, обращалась с мольбой к могущественному Мануилу, посылала гонцов к византийскому наместнику Киликии Константину Каламаносу, предлагала выгодный союз армянскому царю Торосу II, даже у Сицилии искала помощи. Сулила за поддержку то, что могла и что не могла отдать. Все оказалось бесполезно, никто не отозвался, напротив, неблагодарная городская чернь, прознав о ее призыве к грекам, возмутилась и приняла сторону мятежного сына. А на подмогу Заике спешно прибыл Бодуэн, и Эмери Лиможский охотно поддержал молодого князя, обещавшего вернуть ему патриарший престол. Заговорщики стремились предотвратить окончательный отпад Антиохии к Константинополю и в конце концов сумели выхватить власть у законной правительницы. Ну что же, те, кто ожидает, что сын-изменник, нетерпеливый наследник, станет верным вассалом, будут обмануты и преданы в свою очередь.

Со двора доносилась ругань конюших и возниц. Констанция с привычным усилием распахнула тяжелую створку окна, дотянулась до ветви старого лимонного дерева, сорвала одинокий перезрелый плод, вдохнула тонкий, кислый аромат. Сняла со стены распятие и навсегда покинула опочивальню, где прошла жизнь. Когда нога сама нащупала на ступеньке знакомую с младенчества щербинку, иглой закололо в груди. Пришлось остановиться, чтобы не появиться перед людьми заплаканной.


В углу двора уже маячили печальными чучелками дама Филомена и дама Доротея. Какими же они стали крохотными, низенькими, жалкими и согбенными годами! Да и Констанция, завернутая в темное покрывало, наверное, выглядела убого, и вот-вот превратится в такую же забытую, лишнюю, одинокую женщину. Дамзель Сибиллы де Фонтень среди кучки приверженцев опальной княгини не оказалось. Видно, плохой приметой для будущего девицы было сопровождать поверженную госпожу в изгнание. Бесполезный и никому не нужный паршивец Вивьен тоже куда-то запропастился.

Зато гарцевал у ворот неизменный Бартоломео, возглавлявший небольшой отряд стражи. Рыцарь с седла почтительно поклонился княгине. Констанция подошла к нему, положила руку на стремя:

– Храни вас Господь, мессир, за вашу преданность и верность.

Бартоломео хотел ответить, даже рот распахнул, но не смог выдавить ни слова. Стащил с головы шлем, вытер пот, стараясь, чтобы никто не заметил, что заодно промокнул и глаза. Уже когда Констанция отошла к паланкину, нашелся и прогудел:

– Да чтоб мне умереть без покаяния или… хуже того – всю жизнь на кобыле ездить, да чтоб я свой верный Куражо сломал, если я… как иуда или самаритянин там какой, чтобы бесценную госпожу предать… когда и так уже год жалованья не платили…

Запутался, побагровел, в замешательстве снова сердито нахлобучил шлем и остолбенел от нежданной, невиданной и совершенно незаслуженной награды – впервые за много лет прекрасная, взыскательная и недоступная дама его сердца Изабель де Бретолио милостиво улыбнулась своему паладину.

Констанция все не могла заставить себя двинуться в путь: поочередно то осыпала поцелуями маленькую Агнессу, то прижимала к груди плачущую Филиппу – как расцвела милая и добрая Филиппа, едва Мария перестала затмевать ее нежную прелесть! До тех пор крестила, благословляла дочерей и брала с них клятвы не забывать ее и поскорее навестить в Латакии, пока не вмешалась Изабо и мягко, но решительно не положила конец душераздирающему прощанию.

Обе старые дамы с кряхтеньем погрузились в выделенный им паланкин: дама Доротея – сетуя и жалуясь всем святым, а дама Филомена – стоически вскинув пепельную голову.

Печальная процессия прогрохотала по подъемному мосту, двинулась вниз по узким, кривым улочкам каменного верхнего города, по полным зевак площадям и рынкам глинобитного нижнего. Констанция не выглядывала за плотно задернутые занавески, но знала, что прохожие не поднимали детей, чтобы те полюбовались на свою властительницу, нищие не бежали за ее выездом, монахи не благословляли, подданные не приветствовали, и ни единая душа не сожалела о лишенной трона законной правительнице. Лишь присутствие стражи под командованием устрашающего Бартоломео заставляло злорадствующих ротозеев помалкивать и неохотно расступаться.

Констанция стиснула руки и сидела молча, сглатывая солоноватый привкус невыплаканных слез. Только когда паланкин поравнялся с маленькой армянской лавкой, торгующей керамикой у храма святого Георгия, встрепенулась:

– Это все – дело рук короля. Сначала Бодуэн собственную мать предал, потом тебя, Изабо, потом Шатильона. Меня он предавал при каждой возможности. И за несчастного Ибрагима отказался заступиться, а теперь подбил неразумного Бо последовать своему примеру – восстать против родительницы. Я бы простила утерю княжества, но то, что лишил меня сына – не прощу.

Остановила процессию, вручила Бартоломео толстый кошель:

– Друг мой, передайте хозяину лавки, скажите: «Для тха-джана Арама, в память нашего Ибрагима».

Кортеж продолжил путь сквозь неблагодарную толпу, шарахающуюся от бывшей государыни, как от зачумленной. Когда в последний раз за изгнанницей захлопнулись городские врата – полегчало, словно отвязали от позорного столба. Констанция раздвинула занавески, жадно вдохнула запах унавоженной, распаханной земли. Никогда больше она не вернется в неблагодарную Антиохию.

Изабо тоже приободрилась. То и дело выглядывала из паланкина и каждый раз с милостивым смешком поражалась тому, что рядом неизменно оказывался славный, бравый и, как теперь стало совершенно очевидно, весьма представительный и могучий рыцарь Бартоломео д’Огиль.


К исходу второго дня достигли Ла Лиша, называемого сирийцами Латакией, а греками – Лаодикеей, печального места изгнания и одинокой кончины Алисы.

Однако Латакия оказалась вовсе не мрачным затвором. Основанный еще византийцами, большой красивый торговый город с удобной гаванью и двумя внушительными замками на холме был застроен величественными домами из обтесанного камня и мрамора, над садовыми оградами склоняли ветви смоковницы, яблони, вишни, оливы, миндальные, персиковые и фисташковые деревья. Напротив главного собора в сводчатых галереях огромного рынка шла бойкая торговля.