Дочь действительно не могла смириться с тем, что на константинопольский трон садится ее двоюродная тетка. Пыталась даже Заику заставить помочь себе, подлизывалась, ластилась, убеждала:

– Бо, милый братик, ты обязан мне помочь! Ты ведь понимаешь, как тебе будет выгодно, если твоя сестра, а не сестра Сен-Жиля станет императрицей, правда?

– Что ты ххххочешь, чтобы я ссссделал? Поссорился из-за тебя с королем? Пал на колени и молил императора взять за себя самую избалованную девицу христианского мира?

Заика оказался горазд только мать с престола спихивать. Сам ни на что не решался, поэтому сестре мрачно отказывал, а может, просто действовал под указку Бодуэна. Мария не сдавалась, скандалила, угрожала:

– Ты что, не соображаешь, что без союза с Византией один король не спасет тебя от Нуреддина? Первое, на что он тебя надоумил – выгнать греческого патриарха! Думаешь, это императору понравилось?

Обычно Бо от бессилия и досады только слюной брызгал и заикался нестерпимее обычного, но на сей раз неугомонная Мария взбесила его:

– Пппотаскуха! Я тттебя… – топнул ногой, чтобы помочь словам вылететь: – Я тттебя в монастырь запру!

– Правильно маман говорит, что ты полный кретин! Бодуэн прикидывается твоим покровителем, а много тебе с него толка? В Константинополь он почему-то триполийскую тихоню отсылает!

Бо – рослый, но ниже покойного отца, сильный, но не чета Пуатье, пригожий, но не сравнить с Раймондом, – уподоблялся погибшему князю только одним – бешеными приступами ярости. Бросился на сестру, чтобы треснуть ее, но Марию не так-то просто догнать – быстрая, ловкая, она белкой скакала вокруг стола, выплевывая в лицо брату:

– Да, да! Использует тебя! Испппппользует! Боится союза Антиохии с ромеями!

Заика метнул в негодницу серебряным кубком, да с такой силой, что кубок, ударившись о каменный пол, расплющился в лепешку и оставил на плите трещину. Но все же от слов Марии давало трещину и его доверие к венценосному родичу и сюзерену. А шальная задира уже понеслась к матери в скрипторий – жаловаться на недотепу-брата и требовать помощи. У греческих писцов уши вытянулись длиннее бород.

Расстроенная, измученная, вынужденная заниматься докучными документами и рассматривать назойливые прошения в то время, когда на самое насущное – уплату рыцарям – средств не хватало, Констанция схватилась за голову:

– Что я-то могу поделать?!

Одна Изабо хранила спокойствие. Когда умчалась Мария и удалились писцы, навалилась на хрупкий пюпитр пышной грудью:

– Мадам, может, еще не поздно все поправить. Если бы Мануилу не терпелось так же, как семейке Сен-Жиля, брак давно был бы заключен. Но жених всячески мешкает и тянет, продолжает выяснять подробности о нареченной, будто надеется узнать что-нибудь, что позволило бы ему отказаться от нее.

– Он и с Бертой-Ириной тянул годами. Но король уже послал в Константинополь Отто фон Рисберга за объяснениями.

Пюпитр хрустнул и покосился. Изабо невозмутимо выпрямилась:

– Спросил бы меня лучше. Мне для ответа не надо на Босфор таскаться. Я, сидя здесь, знаю, почему этот брак так бесконечно откладывается и, скорее всего, никогда не состоится. Помните, мадам, сама Годиэрна публично признавалась, что Мелисенда – вовсе не дочь ее покойного супруга?

Рука княгини, выводившая подпись, дрогнула, на драгоценный пергамент легла жирная клякса:

– Годиэрна, действительно, в разгаре ссоры с мужем ляпнула, что Мелисенда, мол, «моя» дочь, но мало ли, что скажет в ярости безудержная женщина, Изабо. Ты же понимаешь, что значит подобное обвинение? Это уничтожит доброе имя юной девицы, рассорит нас с Бодуэном и с Триполи…

Констанция встала, свитки раскатились по плитам, в волнении заметалась между стенами, не замечая, что топчет чужие мольбы и надежды. Изабо насмешливо протянула:

– Надо же, какая беда – потерять таких незаменимых сторонников! Да Бодуэн с вами поступил не лучше, чем со своей матерью или со мной, ваша светлость, – впервые Изабо говорила о бывшем возлюбленном не с жалобами и слезами, а сухо и язвительно.

– Пресвятая Дева наказала его за тебя, Изабо. Живот Феодоры по-прежнему плоский. Нетерпеливый Амальрик уже собственного первенца окрестил Бодуэном, не иначе, как к престолу примеряет.

– Да, мадемуазель Сибилла уверяет, что это ужасно плохая примета и для венценосца, и для новорожденного.

– Дурища Сибилла превратилась в настоящую ворожею, во всем зрит знамения, пророчествует напропалую. Пеклась бы о своем будущем, а не чужое выведывала. Разве можно ведать грядущее? Я вот думала, что решу судьбу всей Страны Обетованной, а давно уже верному вассалу коня подарить не могу! И насчет Шатильона верила, что его ждут невиданные подвиги и неумолчная слава, что он и впрямь нагонит страху на весь Восток и изумит весь Запад, таким необыкновенным он мне представлялся! А головорез кончил алеппской ямой. – Упала в кресло, добавила с горечью: – Одну Алиенор судьба балует, она, как крольчиха, рожает английскому королю сына за сыном.

– О, мадам, что с того?! Вам ли не знать, сколько печалей и забот могут принести сыновья? Подождите, подрастут ее львята, тоже раздерут ее сердце. Если женское счастье построено на мужской верности, оно непременно рухнет. Десять заповедей любви мужчинам даются труднее двенадцати подвигов Геракла.

– Ну, одного рыцаря без страха и упрека, который верно служит своей даме и выдержал все наложенные на него испытания, мы все же знаем.

Изабо только фыркнула и склонилась к рукоделию, скрывая торжествующую улыбку. Констанция задумчиво вертела гусиное перо в руках:

– Вся любовь во мне давно перегорела – и к Пуатье, и к Шатильону, а ненависть к Алиенор жива. Как это зло в нас оказывается настолько сильнее добра и любви?

– Было бы наоборот – в любви, верности и добре не было бы никакой заслуги.

Констанция вспомнила, как желала, как добивалась Шатильона, вспомнила, что из этого вышло, задохнулась невыносимой обидой:

– Заслуга в них, может, и великая, а вот пользы ни малейшей. – Подтянула очередное прошение, но вернуться к чтению не могла: – А вдруг я возьму грех на душу, а Мануил все равно на Марии не женится?

– Женится. Он аж трясся от вожделения к ней. Уж мне ли не признать старческой похоти? К тому же других подходящих невест в Утремере нет. И ему ценно родство с княжеством Антиохийским, а не с графством Триполийским, до которого Византии нет никакого дела. А главное, – передразнивая мадам Доротею, Изабо ханжески опустила глаза, поджала губы и молитвенно сцепила руки, – какой же тут грех? Вот умолчать о таком было бы непростительно! Нельзя же допустить, чтобы Багрянородный и Порфироносный самодержец, Равноапостольный, Боговенчанный Доминус обвенчался с девицей, чья мать славилась распущенностью по всему Заморью!

– Изабо, уж если ты превратилась в рьяную поборницу добродетели, то вот-вот сам сатана символ веры прочтет!

Констанция стиснула руки, не зная, на что решиться. Кузина Мелисенда помнилась худенькой, бледной, милой девочкой, только бесконечно жалкой и забитой. Бедняжке в детстве доставалось не меньше, чем самой Констанции. И не вина юницы, что кузен Бодуэн и ее распутная мать воспользовались ею, это ведь они затеяли недостойное сватовство. Но Изабо права – и в самом деле происходило ужасное: Годиэрна соблазняла своей дочерью – пусть ничего не знающей, но императорской диадемы недостойной! – наивного, доверчивого вдовца. Так Иродиада погубила Иоанна Крестителя прельстительной Саломеей. И пусть сама Мелисенда не виновна, но чем виновна безупречная Мария Антиохийская? Бодуэн предпочел ей Мелисенду, только чтобы предотвратить сближение между Византией и Антиохией. А у Марии ведь на Мануила несравнимо больше прав, начиная с неоспоримо благородного происхождения и кончая куда более достославной генеалогией! И понравилась она греку задолго до того, как король вмешался. Изабо права, недопустимо позволить плоду прелюбодеяния занять престол ромейских самодержцев, посягнуть на место, предназначенное незапятнанной, белоснежной лилии Антиохии.

Мадам де Бретолио заметила невозмутимо, как о деле давно решенном:

– Я уверена, что смещенный Афанасий охотно поспешит в Константинополь, чтобы спасти наивного автократора от позорного брака. Заодно откроет глаза василевсу на то, кто его истинный друг и заботится о его чести и достоинстве, а кто печется лишь о собственной выгоде.

Разумеется, Констанция пеклась о чести и достоинстве василевса.

* * *

Рено раздраженно приказал:

– Шарль, заткнись или я прибью тебя!

Толстяк ныл постоянно. Потому что был голоден, потому что у него болели суставы, тянуло колени, кололо в боку, зудело в зубе, потому что ночью он мерз, а днем ему было душно… Сейчас он с ужасом вглядывался в сгиб локтя и жаловался:

– Это не просто сыпь! Это больно и чешется. Это проказа, я уверен, что это проказа! – Испугавшись собственных слов, взвизгнул: – В этом чертовом подвале что угодно подцепишь!

Если бы хворь невыносимого Шарля зависела от Шатильона, ипохондрика разбила бы не вялотекущая проказа, а мгновенная гибель:

– Довольно, зануда. Какая тебе разница, от чего тут сдохнуть?

Но добросердечный Альберик поднялся, с усилием, прихрамывая и покачиваясь, добрался до соседа, склонился над рукой малодушного нытика, внимательно рассмотрел болячку, небрезгливо потыкал пальцами в белую сыворотку плоти. Шарль взвизгнул.

– Это просто потница, – успокоил его юноша. – У моего брата проказа, я знаю, как она выглядит.

Шарль тут же отпрянул от юноши, словно обжёгся. Тот не обиделся, плеснул из миски воды, пучком соломы тщательно протер складки кожи Толстяка. Терпение у юного оруженосца было ангельское, и оно тоже бесило Рейнальда, когда обращалось на недостойного труса. И это в то время как именно Альберик, а вовсе не Толстяк, явно сдавал и слабел. Он уже почти не мог ходить, отощал до того, что стал похож на простынку на просушке, и чах с каждым днем.