– Злючка ты, Мария! Если бы хоть что-то из того, что ты о ней говоришь, было правдой, василевс уже давно бы от нее отказался. Говорят, его посланники выпытали о ней всё, ей даже пришлось дохнуть на каждого, и византийские медики ее нагую обследовали. Ничего: ни косоглазия, ни вшей, ни потливости – ничего из того, что ты о ней рассказываешь, не нашли. Да пусть она будет себе на здоровье императрицей. Подумаешь! Это же не настоящая правительница, один титул. Вся тоскливая жизнь василиссы проходит в терпеливом присутствии на занудных церемониях и службах, а по ночам еще, представь, этот сморчок Мануил…

– Ах, Филиппа, ты просто невыносимо глупа! Уж поверь мне, я бы не стояла византийской иконой! Я бы родила наследника и управляла всей империей! Весь мир был бы в моей власти!

– Признайся, тебе просто обидно, что, хоть ты и из кожи вон лезла, а василевс предпочел другую.

Мария гремучей змеей метнулась к сестре и вцепилась ей в волосы. Та едва сумела вырваться. Нет, правильно Бог бодливой корове рог не дает. Сама же Филиппа отдаст сердце и руку только достойному, необыкновенному и прекрасному собой герою, который полюбит ее навеки!

Влетало и даме Доротее, осмеливающейся умильно призывать Марию к христианскому смирению и любви к ближнему. Один Шатильон, всему причина, продолжал делать вид, что ему все нипочем.

Констанция часами сидела без движения, уставившись в окно невидящими глазами, играла перстнями, тайком плакала, не спала ночами. Господи, неужто невиданная честь и спасительное родство с могущественной Византией – все утечет графству Триполийскому?! В чем заключается долг матери и правительницы? Разве не сказано: «Не устоят нечестивые на суде, и грешники – в собрании праведных»? Нечестивый этот – супруг ее, Рейнальд де Шатильон, князь Антиохийский, ею возвышенный. Это его – «разбойника жестокого, неразумного и неистового» – предсказала Марго, только Констанция слепа была. Он превзошел меру в злодействах своих, и о нем повелел Господь: «Расторгнем узы их и свергнем с себя оковы их». Ведь сказал царь Давид: «Ты ненавидишь всех, делающих беззаконие», и предупреждал псалмопевец: «Кровожадного гнушается Всевышний».

Она молилась за него, но никто не может молиться вместо другого. Она клялась быть с ним в горе и в радости, но еще раньше клялась защищать беспомощных и спасать Утремер. А ее обритая голова ни Грануш, ни Ибрагима не спасла, и впредь Антиохию не защитит.

Что станется с человеком, который перешел дорогу императору, королю, патриарху и собственному семейству? Многажды битый пес продолжает любить хозяина, но когда-нибудь даже он нападет на своего мучителя и перегрызет ему горло.

Часть III

Пленник

Мы скрепили наше Соглашение кровью, Иерусалим. Я освобожу узников твоих из ям…

Захария, 9:11

В конце ноября 1160 года Господня, незадолго до дня святой Екатерины, Шатильон с армией отправился на бывшие Эдесские земли, в горы Мараша, и промышлял там неподалеку от Балинаса-Баниаса. Он уже возвращался со стадами тучных коров, табунами скаковых лошадей и отарами длиннорунных овец, отбитыми у местных землевладельцев: армян, сирийцев и туркменов, – когда на его ополчение напали сарацины. Многие воины погибли, а сам Рено с несколькими рыцарями был пленен правителем Алеппо Маджд ад-Дин ибн Ад-Дайем, сводным братом Нуреддина.

Вот и распахнулись перед ним ворота Алеппо, вот и поднялся он по узким улицам к цитадели, да только не так, как надеялся. Все жители города высыпали полюбоваться унижением франков. Под барабанный бой, звон тимпанов, пронзительные завывания свистулек и истошные вопли черни тянулись латиняне вдоль глухих глиняных стен. Кони тащили по грязным колдобинам подпрыгивающие в жуткой пляске обезглавленные тела, а отрубленные кровоточащие головы погибших мотались на пиках. Оставшихся в живых сарацины усадили попарно на верблюдов и вложили в прикрученные за спиной руки неразвернутые знамена с болтающимися на них скальпами мертвых товарищей. Волочился в дорожной пыли разодранный красно-синий штандарт Антиохии, бурая кровь залила четыре вздымавшихся башенных зубца на червленом поле баннера Шатильона. Нехристи вытирали ноги о поруганные штандарты, плевали и выплескивали на них ночные горшки и помои, а спотыкающуюся вереницу связанных по двое пехотинцев, сержантов и ратников забрасывали гнилыми фруктами.

Князя Антиохии заставили брести привязанным к хвосту облезлого верблюда. Пронзительная музыка, гортанные, хрипящие чужеземные крики и отвратительное варварское улюлюканье раздирали уши, перед залитыми кровью и потом глазами мелькали верблюжьи и лошадиные крупы, в раны и ссадины лезли жирные навозные мухи, со лба стекала гнилая мякоть персика, в плечо ударил ком грязи, мимо виска просвистел камень, туго скрученные веревкой руки тянула и дергала шелудивая скотина. Шатильон не уклонялся от ударов, только утирал лицо о плечо и шел, опустив голову, чтобы не видеть злобных басурман и поруганные останки соратников, еще утром скакавших бок о бок с ним, да старался не упасть, когда верблюд внезапно пускался рысью. Не хватало правителю Антиохии тащиться по земле на глазах у обрезанных собак. Висеть мочалом на пике перед алеппским сбродом – невеселый жребий, но Рено был готов к гибели так же, как и к победе, а вот к унижению и позору рыцарь не может подготовиться.

Во главе процессии гарцевал на гнедом коне высокий, худой, смуглый, с выбритыми щеками и жидкой козлиной бороденкой атабек Алеппо Махмуд Нуреддин, позади скакал его молочный брат, правитель Дамаска Маджд ад-Дин, в пурпурном кафтане и белоснежной чалме с золотой вышивкой, украшенной огромным изумрудом. Уздечка и стремена его жеребца сияли чеканным золотом, переливалось сплошь расшитое жемчугом седло. Рено только зубами скрипнул при виде своего Монэспуара, болтающегося на боку нехристя. За Маджд ад-Дином следовал его наследник Аззам ибн Маджд ад-Дин. Как полагалось знатному эмиру, его голову тоже венчал белый с золотом тюрбан, а с плеч спускался зеленый бурнус с алой подкладкой. Нуреддин же, напротив, выглядел простолюдином в простом серо-буром полосатом халате, на коне, покрытом невзрачной шерстяной попоной. Величия в атабеке Алеппо было не больше, чем мужественности в евнухе, лишь саблю украшали драгоценные каменья. Однако даже франки не путали повелителя с его роскошно одетыми придворными, потому что обожание и преклонение толпы указывало на него, как свет зари – на восток.

Голова кружилась от жажды и ноги подкашивались от усталости, тошнотворно воняли испражнения, которыми облили пленных, но надо было собрать последние силы, чтобы достойно встретить любую участь, даже мучительную смерть: сарацины нередко приволакивали христианских воинов в свои города, только чтобы бросить их кровожадной толпе на растерзание или использовать как мишени для лучников.

Верблюд резко остановился. Нуреддин заговорил – негромко, спокойно, и толпа замолкла, внимая каждому слову. Некоторые слова и Рено уловил: «Аль-Малик аль-Адил… муджахид… Аллаху Акбар… Йа мансур! О победоносный! Джихад…» Всякий раз после них слушатели разражались восторженными криками. Упоминал то и дело и имя самого принца Рейнальда, в устах басурман исковерканного в Бринса Арната. Множество бородачей вокруг записывали речь султана, все исступленно радовались. Не каждый день удается захватить второго по знатности принца франджей – самого разбойника Бринса Арната! – и протащить его со скованными ногами по грязи и навозу! Оказавшийся рядом оруженосец Альберик перевел Шатильону слова атабека:

– Проклятый сельджук сам себя называет собакой! Кто, мол, этот аль-калаб Махмуд, чтобы заслужить такую победу?! Аллах, мол, дал эту победу исламу, а не Махмуду!

– Ты понимаешь их тарабарщину?

– У меня мать из яковитов.

В ответ на самоуничижение эмира толпа зашлась в еще более громких воплях восторга. Люди тянули руки к Нуреддину, многие рыдали, бросались на землю, осыпали его рисом. Женщины хлопали себя по рту ладонью, визжали бешеными собаками:

– А-ва-ва-ва-ва-ва-ва!!!

Все басурмане без разбора: раскормленные богачи в атласе, изможденные нищие в рубищах, полуголые рабы и женщины, до глаз закутанные в покрывала, – были омерзительны Шатильону, а их повадки, жесты, выражения лиц – нестерпимы. И отвратительней всего был сам Нуреддин, исчадие ада.

– Что он говорит?

– У правоверных, мол, должна быть только одна ихняя суннитская вера, одна страна вокруг всей Палестины и одна цель – джихад…

Если бы не Альберик, Рено, может, и успел бы вырваться из окружения. Он уже поворотил коня, когда заметил троих сельджуков, подступавших с поднятыми саблями к оруженосцу, и такое отчаяние, страх и растерянность были на востроносой физиономии бедняги, у которого даже шлема не оказалось, что Рено, не раздумывая, развернулся и помчался на подмогу. Это была самая большая его глупость. Теперь оба в цепях.

Вслед за Нуреддином из толпы выступили и заголосили ораторы: некоторые в пышных тюрбанах и белоснежных одеждах, а иные – босые и в отрепьях. Нищих бродяг толпа почему-то встречала особо восторженным ревом. Они долго завывали, читая не то речи, не то поэмы, сопровождая это широкими жестами, но все слушатели: и сам Нуреддин, и все его визири, эмиры и шейхи – терпеливо внимали болтунам, осаждая коней, а в некоторых местах разражаясь поощрениями.

– Это поэты-шаиры благодарят Аллаха и наперебой восхищаются благочестием, скромностью, победоносностью и справедливостью Нуреддина, – пояснил Альберик.

– Они будут хвалить его милосердие и щедрость, пока мы все не скончаемся от жажды, – Шатильон облизал растрескавшиеся губы.

Из-за спин зевак выдвинулась женщина в темной, глухой абайе, высокоскулая, черноглазая, густобровая, с решительным и гордым лицом. Толпа расступилась перед ней. Она поклонилась Нуреддину и принялась молить его о чем-то, протягивая к нему ладони.

– Нищая, что ли?