– Ваше величество, как безжалостно вы научились взвешивать, что послужит к вашей пользе, а кем можно пожертвовать!

– Не к моей пользе, – широкое лицо Бодуэна замкнулось, посуровело, – не к моей, а к вящей пользе королевства. Не вы ли сами призывали меня к великим деяниям? Не вы ли научили меня противостоять родной матери? Не без вашей помощи, дорогая кузина, я научился перед каждым поступком спрашивать себя лишь одно: пойдет ли это на пользу Утремеру? В государстве, подвергающемся стольким опасностям, это первая обязанность помазанника. Поверьте, я давно не делаю ничего по неоправданному, личному капризу. И позвольте заметить, что, если бы вы вели себя так же, ваша светлость, вам не пришлось бы нынче искать управу на собственного супруга.

Что толку в суровой оценке давних поступков, последствий которых никто не мог предвидеть заранее? Король считал, что стал разумным, а на самом деле он стал бессердечным и бессовестным: пытался выдать замуж Констанцию против ее воли, сверг с престола родную мать, выгнал Изабо, свел дружбу с императором-схизматиком, заключил перемирие с Нуреддином. Если бы Бодуэн обходился с Рено как с родственником и другом, а не выказывал ему одно презрение и не переметнулся полностью на сторону ромея, он мог бы влиять на князя, и тот, возможно, не превратился бы в изгоя, не преисполнился бы горечи и ненависти и не докатился бы до злодейств.

Но ни за что Констанция не допустит, чтобы так жестоко и позорно казнили ни в чем не повинного старика, годами лечившего и спасавшего ее и ее семью! Она обещала ибн Хафезу свою защиту, и теперь это дело чести. Княгиня вызвала тюремщика и говорила с ним с глазу на глаз.


В подземелье быстро темнело, и тюремщик с лоснящейся кожей, от которого, как от хорька, за десять шагов разило терпкой вонью, снова заорал, что, если паршивый армяшка не хочет завтра утром оказаться на костре вместе со своим басурманским колдуном, он должен немедленно выметаться. Но Арам все медлил, а Ибрагим, тот уже и вовсе никуда не спешил, сидел неподвижно, скрестив ноги, сложив на старческом брюшке чахлые руки, с костей которых свисала дряблая, веснушчатая кожа:

– Сын мой, ты только сохрани мои книги и манускрипты. Все самое важное в них, а не в этой старой, никчемной голове. И непременно отправляйся в Аль-Искандарию. Только вобрав весь опыт тамошних врачевателей – мусульманских и иудейских, ты станешь тем лекарем, каким можешь быть. Упомяни во дворе большой мечети Сулеймана мое имя, и тамошние медики помогут тебе, хоть ты и не правоверный, – аль-Дауд задумался, глядя на закатное небо в проеме окошка. – Судьба забыла меня, и я остался один, как слепой верблюд, брошенный в пустыне ушедшим караваном. Хотел бы я знать, что было предопределено свыше, а что зависело в моей судьбе от меня? – склонил голову и промолвил задумчиво: – Больше всего мне жаль, что я так и не научился лечить проказу.

– Мой господин, – Арам в отчаянии взъерошил свои иссиня-чёрные патлы худыми, как палочки, руками, – как вы можете думать сейчас о какой-то проказе?

Старик с недоумением перевел черепашьи глаза в морщинистых веках на своего помощника:

– Как же так, ибни, сынок? До последней минуты надо пытаться узнавать что-то новое. Что бы ни случилось за порогом земного бытия, лучше покинуть сей мир с добавочной толикой знаний, чем уйти из него невеждой.

Арам воскликнул с отчаянием:

– Клянусь, учитель, я никогда не прощу франкам содеянного с вами!

Ибрагим покачал головой:

– Если бы зло и жестокость были присущи только латинским кафирам! Но такая же несправедливость когда-то изгнала меня из родного Мисра. От зла в этом мире далеко не убежишь. Мой мальчик, Аллах заповедал нам проявлять снисходительность, творить добро и отвернуться от невежд, и пока мы не научимся относиться так к каждому человеку, зло не будет истреблено в этом мире.

Арам скрипнул зубами, со всей силы пнул гнилой топчан:

– Зло в злых людях, вот где. Когда я впервые увидел княгиню, она мне показалась сошедшим на землю ангелом! А она бросила вас, даже не заступилась, ничем не помогла!

– Мадама Констанция просила за меня аль-Малика франджей, не ее вина, что богатым и знатным властителям не хочется ссориться с бешеным Бринсом Арнатом ради никчемного знахаря.

– Вы не никчемный. Вы мне как отец, вы мне дороже отца. Мой отец всю жизнь только о деньгах думал, а вы…

Аль-Дауд покряхтел, потрепал Арама рукой по колену:

– Ну, раз у меня вдруг появился долгожданный сын, то пусть мои знания и мое имя живут в нем: в Аль-Искандарии назовись сыном Дауда. Пусть на земле останется лекарь с этим именем. А теперь оставь меня одного, мой дорогой ибн Дауд. Мне нужно еще успеть подумать кое над чем, а времени в обрез.

Прижал Арама к груди, затем оторвался, отвернулся, промокнул глаза, опустился на колени и склонился до земли в сторону Мекки:

– Ля иляха илляллах, нет Божества, кроме Аллаха…


Во дворе Арам наткнулся на огромную поленницу, в середину которой был врыт столб с цепями. Выбежал за ворота и отчаянно, надрывно зарыдал. А когда наконец утер слезы рукавом, поднял глаза к луне и почти провыл:

– Клянусь, я отомщу вам, проклятые, бездушные, жестокие франки!


Когда Шатильону доложили, что приговоренный к сожжению знахарь избежал казни, умудрившись самовольно помереть ночью то ли от страха, то ли с помощью дьявола, князь только рассмеялся:

– Хммм, молодец старикашка, всех вокруг пальца обвел, – задумался: – Но совсем без казни тоже невозможно, оповещения сделаны, народ радуется предстоящему развлечению. Сожжем хотя бы того разбойника, который трех детей прирезал. Пусть все останутся довольны.

* * *

Мануил остался доволен чрезвычайно. Василевс полюбил Бодуэна, как сына, а король, в свою очередь, узрел в новом друге и родиче опору, надежду и предводителя всего христианского Востока. Никогда раньше звезда Византии не светила франкам так ярко и путеводно! Перед отъездом автократор оказал честь вассальному княжеству, возведя Боэмунда Антиохийского в рыцарское достоинство. Неизвестно, кто больше упивался своим участием в этой церемонии – новоиспеченный рыцарь или Верный во Христе, впервые участвовавший в акколаде.

Как было договорено, уже в мае прямиком из Антиохии совместные силы Византии, Утремера и Киликии двинулись на захват Алеппо, столицы Нуреддина. Ведь все унижения, уступки, непомерные чествования, несчитанные расходы, отказ от суверенитета Антиохии, даже заключение брака с Феодорой – все было ради того, чтобы, примирившись, всем христианам сплотиться в единую невиданную силу и не просто отстоять очередную крепость, а раз и навсегда отсечь гидре голову – захватить Алеппо и положить конец империи Зангидов. Вожделенное избавление Леванта от угрозы басурман стало досягаемым. Рейнальд жадно разглядывал золотые стены Алеппо, возносящиеся в нестерпимо синее весеннее небо. О, как хотел он стать тем, кто первым ворвется в алеппскую цитадель!

Да только понапрасну после полувека споров, взаимных подозрений и недоразумений положились простодушные и доверчивые франки на хитроумного и коварного грека. Не успело христианское ополчение подойти к рубежам Нуреддина, как напуганный тюрок прислал в ставку императора послов, уполномоченных заключить мир на любых условиях, и Констанция оказалась права: почет, всеобщие восхваления и главенство над латинянами – вот что искал ромей вместо прочных и спасительных завоеваний. Нуреддин легко сумел нащупать ахиллесову пяту тщеславного и богобоязненного Мануила: нехристь убедил автократора, что Алеппо ничем не угрожает Византии, и, хоть терпеть не мог освобождать пленников, предложил василевсу выпустить из тюркских подземелий шесть тысяч латинян, томившихся там уже многие годы.

Удар был тяжким. Бодуэн со знатнейшими баронами явились к Мануилу, убеждали, молили Его Царственность не упускать невозвратимую возможность затоптать змеиное гнездо, покончить с джихадом навеки. Но Комнин, воочию узрев Алеппо, понял, что осаждать этот город его армии пришлось бы месяцами. И ради чего? Зангиды действительно не представляли опасности для Ромейской империи, наоборот, они соперничали с ее врагами – конийскими сельджуками – и тем самым держали их в узде. А Нуреддин тут же посулил василевсу двинуться со всем своим аскаром против главного из конийцев – анатолийского султана Кылыч-Арслана. Поэтому император не видел резонов тратить время, деньги и силы на обуздание сирийских басурман:

– Нуреддин тяжко болен, он больше не опасен Святой Земле. А Антиохию я особо взял под свою защиту, исмаилитяне не посмеют нападать на вассальный мне город.

Бодуэн продолжал стоять, понурившись, и такое горькое разочарование и упрек читались в его глазах, что василевс пожевал темными губами, перекрестился и добавил:

– Нуреддин грозится казнить всех этих узников, если я не договорюсь с ним. Когда я предстану перед своим судией, что я ему скажу? Что предпочел войну спасению шести тысяч христианских душ? Большинство из них – ваши единоверцы и соратники.

Король только зубами скрипнул. Большинство пленников – ненадобные франкам германцы, гниющие в алеппских застенках уже десяток лет, со времен неудачного крестового похода Конрада. Никто из них в Палестине ни на единый день не задержится.

Рейнальд, который ради мира с ромеями в ногах у императора валялся, больше других негодовал на предательство Мануила. Как близки они были к тому, чтобы захватить вражескую опору, ворваться в ворота недоступной твердыни, промчаться с триумфом по узким улочкам, разграбить сокровища, разорить мечети, овладеть недосягаемой цитаделью! А теперь кто знает, как и когда это случится?!

Не удержался, сверкнул наглыми глазами из-под темных бровей:

– В день суда Ваша Царственность скажет Всевышнему, что Святая Земля и Гроб Господень стоили шести тысяч воинов, которым Господь давно велел за себя сражаться и погибнуть во имя Свое.

Мануил взглянул на него холодно: