Да Бог с ними, с этими изысканными нравами! Это в Пуату, где процветают потребные для того музы, искусство изящного досуга занимает умы, а в Антиохии куртуазность всегда выглядела дворовым псом, которого пытаются заставить танцевать на задних лапах.

Да и в Иерусалиме с куртуазностью дело обстояло из рук вон плохо, судя по тому, что сын восстал на мать-помазанницу. Правда, чтобы выкурить Мелисенду из Башни Давида, Бодуэну пришлось договориться с ней полюбовно: о дележе королевства больше речи не шло, но все же он выделил королеве в домен Наблус с прилегающими землями.

Однако все эти новомодные истории любви – о королеве Изольде и ее верном Тристане, о Абеляре и Элоизе, о влечении Ланселота к королеве Гиневре – успели смутить Констанцию. Они возвышали сердечную страсть над всеми прочими добродетелями и утверждали, что это чувство поднимает простого рыцаря до принцессы, если в честь нее он совершил множество великих и необыкновенных подвигов. Шатильон, несомненно, был создан для великих деяний: в бою он был отважен и собран, после боя – беспощаден, умел владеть собой и принимать правильные решения в самых отчаянных ситуациях. Скоро он завоевал преданность подчиненных ему воинов и уважение командиров, и даже те, кто не жаловали безудержного и надменного новичка, отдавали ему должное и старались не задевать бретера.

Пуатье при жизни был самым сильным, отважным и прекрасным, его совершенства и достоинства сверкали, подобно Солнцу. Окружающие преклонялись перед ним, уважали и обожали его. Шатильон же был ни с кем не сравним, он был иным, отличным от всех прочих. Он тоже выделялся, но не слепил своими достоинствами, а, подобно Луне, мерцал приглушенным, таинственным и пугающим светом, был молчалив, скрытен и недоступен. Даже Констанция не могла догадаться, что он чувствовал, чего хотел, о чем думал. Только знала, что вовсе не Рено добивался ее любви, а наоборот.

Он же бывал то приветливым, то угрюмым, и в зависимости от его настроений на Констанцию то проливалась благодать, то милость Господня покидала ее. По большей части ей было невыносимо. Презирая себя, она все чаще пыталась задобрить Рено. После того как обнаглевшие тюрки напали в соседнем графстве Триполийском на группу паломников, перебили охрану и увели несчастных пилигримов в рабство, княгиня поставила шевалье Шатильона во главе всей антиохийской конницы и платила ему не как прочим рыцарям – по сто пятьдесят старых, стертых и низкопробных безантов в год, а новенькими, чистой пробы гистаменонами и вдвое больше обычного. Не ждала признательности, но, похоже, младший сын графа Жьена из городка Шатильон и не собирался распинаться в благодарностях.

Скоро ее предпочтение ни для кого не осталось секретом. Грануш сразу невзлюбила Рейнальда:

– Голубка моя, ягодка, я его боюсь. Он мимо в мрачном облаке проходит, я предчувствую несчастье!

– Ай, балик джан, а про Пуатье ты не предчувствовала, что он сначала разобьет мне сердце, а потом уйдет на верную смерть, оставив меня с тремя сиротами?!

Потеряла старая татик чутье к людям, стала беспокойной и подозрительной. Целыми днями таскалась за Констанцией, бормотала какие-то приговоры и наговоры, должные развеять тоску анушикс и исцелить сердце ее пташечки, да только колдовство ее выдохлось, стало совсем бесполезным.

И патриарху Эмери непочтительный француз с самого начала не пришелся по нраву. Отец Мартин тоже увещевал, многозначительно вздыхал и сыпал предостерегающими притчами. А придворные дамы наперебой пересказывали истории, из которых явствовало, что принцессы всегда должны выходить замуж за знатных вельмож и предоставлять бедным рыцарям вздыхать по ним, а не наоборот. Посторонние насмехались, завидовали, злорадствовали. Пожалуй, единственной, кому шевалье нравился, была Констанция, и единственным, кто упорно не замечал оказываемой ему чести, оставался сам Рейнальд.

– Мадам, – дамзель Сибилла расчесывала волосы княгини и смаковала очередную сплетню, – герцогиня Аквитанская вступила в новый брак.

– Когда? С кем? – Констанция дернулась так, словно ей прядь вырвали. – Она же только что с Людовиком рассталась!

– В День Святого Духа, ваша светлость. За родного внука покойного короля Фулька от его первого брака, за Генриха Плантагенета, герцога Нормандского, графа Анжу, Турени и Мэна. Говорят, этот Генрих еще совсем юноша, моложе герцогини лет на восемь и собой весьма пригож. И претендует на английский престол, пока, правда, не слишком успешно…

В руках Констанции хрустнул черепаховый гребень, и Сибилла, обожавшая во всем усматривать страшные предзнаменования, испуганно заахала. Так вот ради кого Алиенор стряхнула французскую корону! Нашла-таки резвого скакуна себе по вкусу! На этой земле Констанции и Алиенор было выделено одно счастье на двоих – и полную его меру смело забрала себе та из них, которая никогда не боялась поступать по собственному хотению.

В тот же день на прогулке Констанция пропустила кавалькаду вперед, дождалась Шатильона, пряча глаза, пылая до корней волос, предложила:

– Сир, пожалуйте сегодня вечером на чашу вина и игру в шахматы…

Усмехнулся недобро, покачал головой:

– Ваша светлость, боюсь проиграть больше, чем имею.

Не дожидаясь ответа, пустил коня прямо по нежным всходам овса. Констанция вслед только пискнула:

– Объедем поле, монсеньор, жаль понапрасну топтать посевы.

Он бросил через плечо:

– Мадам, чего беречь чужое поле.

И будто назло, пустил вскачь мышастого жеребца. Она помчалась за ним, словно недоговорила что-то важное. Свита поскакала следом. Когда шевалье перевел коня на шаг, Констанция догнала его и, не зная, что сказать, от смущения принялась оправдываться:

– Феллахи кормят нас, зачем нарушать обычаи и спокойствие?

Невольно пыталась направлять Капризу в след Баярда, чтобы потрава была меньше. Ей было стыдно своего крохоборства, и она старалась не оглядываться на затоптанное поле. Немного соберет с него невезучий пахарь, после того, как по нему проскакало двадцать всадников. В Сирии уничтожать жатву и вырубать оливковые рощи – это тактика врагов, а она слишком привыкла подсчитывать осенние припасы, чтобы быть небрежной с весенними посевами. И пусть Рено винит в этом порченую терпимостью кровь пуленов, но ей было неприятно вредить покорным землепашцам без причины.

Рено склонился к Баярду, у того с удил капала пена, стащил перчатку, мягко потрепал гриву, конь заржал, вздрагивая мускулами под бархатной шкурой. Рено любил своего жеребца, оба были схожи и статью, и норовом. Констанция завороженно смотрела, как загорелая рука Рейнальда ласкала скакуна, у нее собственная шея заныла, так давно не касалась ее мужская ладонь. Обветренные губы Шатильона шелушились, но там, где они смыкались в красивую изогнутую линию, кожа была такая нежная, беззащитная и розовая, что сердце заходилось. Рено разомкнул губы:

– Черт бы драл этих басурман! Если бы мы изначально меньше о них заботились, не оставили бы им все земли, Палестину давно бы обжили добрые французы! А теперь мы без охраны за городские стены ступить не смеем.

Констанцию возмущало, когда новоприбывшие ругали порядки Заморья, вот и сейчас не удержалась, возразила:

– Добрые французские крестьяне в Палестину так и не явились, мессир, а басурманские феллахи покорны и платят не в пример большие налоги. И мне, шевалье, все равно, кто пашет мою землю.

Шатильон сорвал высокий стебель травы, принялся его обкусывать:

– Неудивительно, что не явились! Я сам не знаю, зачем я сюда явился! Здесь не только для христианского виллана клочка земли не найдется, здесь и рыцаря из благородного французского рода никто ровней не считает!

Он злился, и она не знала, как умилостивить его. Сказала напрямик:

– Ваша милость, я вас ничем обидеть не хотела.

Он так долго молчал, уставившись в серебристую гриву Баярда, что она уже подобрала поводья дальше ехать, тогда ответил – весело, но недобро:

– Мадам, вы меня не обидели. Я служу вам своим мечом, только я не прибыл в Утремер игрушкой стать. И чужую землю для будущего хозяина возделывать не намерен.

Что это с ним? Она была уверена, что нравится ему, что ж такого оскорбительного усмотрел он в ее приглашении? Разве ей легко было решиться? Каприза придвинулась к Баярду так близко, что колено Констанции уткнулось в конский бок. Баярд, это сущее чудовище, приученное в бою кусаться и драться копытами, злобно всхрапнул и бешено покосил глазом. Шатильон отбросил изжеванную травинку:

– Мадам, я не желаю, чтобы в один прекрасный день явился законный хозяин и прогнал старательного пахаря. Или все или ничего. Я с черного хода никогда не соглашусь ходить.

Вот на что он обиделся! Констанция беспомощно пролепетала:

– Как же это возможно, мессир? Мой дед был помазанником Латинского королевства… – Заметила, как он недобро сощурился, поспешно добавила: – Ведь все же против будут: мои бароны, патриарх, король, королева, василевс…

Отвернулся, пожал плечами:

– Славный девиз вы выбрали себе, мадам: «Боюсь и не смею!». Подходит женщине, которая так гордится предками-королями. Надеюсь, на латыни это лучше звучит.

Стегнул Баярда, гикнул и помчался от нее по полю наискось, нарочно вытаптывая посевы. Или показывая, что ему никто не указ. Ей стало трудно дышать, не то от возмущения, не то от непереносимого отчаяния и унижения. Может, он прав, а она просто трусиха? И потому судьба угождает отважной Алиенор, а с Констанцией даже безземельный шевалье отказался партию в шахматы сыграть. Без игры поставил ей шах.

* * *

Эмери сначала бесконечно молился, потом долго вздыхал, сетовал на скудость казны, затем обиняками поведал, что достопочтенный граф Триполийский и добронравная супруга его Годиэрна рассорились меж собой, причем так, что король Бодуэн и королева Мелисенда, лишь недавно кое-как залатавшие собственную ссору, поспешили в Триполи мирить родственников. Чертил посохом по плитам пола, кряхтел, насупившись, молчал, жаловался, что Византия спит и видит, как бы прибрать к рукам вотчину Иоанна Златоуста, Илариона Великого, Иоанна Дамаскина, а его, Эмери Лиможского, а латинский патриархат отдать еретическому своему лжепатриарху-греку на погибель и поругание.