За этими приготовлениями прошло около двух часов. Она отодвинула штору в голубом будуаре — на дворе было совершенно темно. Свет от стоявшей сзади лампы падал на усыпанную гравием площадку и отражался в лужах, вода которых была покрыта дождевыми пузырями. Дождь утих, но буря свирепствовала с удвоенной силой по дворам, дворикам и колоннадам огромного замка, точно стремясь вырваться на простор, чтобы завывать в огромных шенвертских парках.

Пора было идти. Лиана надела темное платье и черное бархатное пальто с капюшоном, который накинула на голову. С горькими слезами вошла она в спальню Лео и склонила голову на его подушку. Здесь она сидела каждый вечер, пока сладкий сон не смыкал живых глаз ее резвого любимца. Он был теперь у деда и не догадывался, что ее слезы орошали его подушку и что она, которую он боготворил и любил всем своим пылким сердцем, готовилась в бурную ночь покинуть Шенверт, чтобы никогда более не возвращаться сюда.

Неслышно отодвинула Лиана задвижку на двери голубого будуара и вышла, но тотчас же с испугом отступила назад; она думала, что окажется в совершенно темной передней, а между тем здесь горела большая висячая лампа и в широко растворенную парадную дверь врывались целые потоки света из освещенной газом колоннады… Она остановилась, едва дыша от страха; яркий свет и темная бархатная одежда придавали ей волшебную прелесть, но выражение, появившееся сегодня вечером на ее обычно кротком лице, стало еще суровее, когда она увидела Майнау, стоявшего, скрестив руки на груди, в нише окна.

— Ты заставила меня долго ждать, Юлиана! — сказал он спокойно, как будто речь шла об условленной поездке в театр или на концерт.

При этом он быстро подошел к дверям и захлопнул их. Было ясно, что он оставил их отворенными для того, чтобы видеть колоннаду и таким образом помешать жене незаметно уйти через гардеробную.

— Ты хочешь прогуляться? — Он задал этот вопрос со свойственным ему сарказмом, но глаза его горели зловещим огнем.

— Как видишь, — ответила она холодно и шагнула в сторону, чтобы пройти в дверь.

— Странное желание в такую погоду! Слышишь, как воет буря? Ты не дойдешь и до первой лужайки в саду, не сомневайся в этом. Все дороги затоплены, Юлиана! Из-за этого каприза ты непременно заработаешь насморк или ревматизм.

— К чему эта комедия? — сказала она совершенно спокойно. — Ты очень хорошо знаешь, что никакой это не каприз. Я тебе еще наверху сказала, что сегодня же хочу уехать, и ты видишь меня собравшейся в путь…

— В самом деле? Ты хочешь как есть, в бархатном пальто и с дождевым зонтиком в руках отправиться пешком в Рюдисдорф?

Она слабо улыбнулась.

— Да нет, в столицу поезд отходит в девять часов.

— Ах да! Отлично! В Шенверте в конюшнях полно лошадей, а в сараях — удобных и красивых экипажей, но госпожа баронесса предпочитает отправиться пешком, потому…

— С той минуты, как я ушла из зала наверху с намерением никогда больше не входить туда, я уже не член семейства в этом доме, а потому и не признаю за собой права распоряжаться чем бы то ни было.

Холодно улыбнувшись на ее возражение, Майнау возвысил голос:

— Уж не хочешь ли ты, чтобы завтра утром в столице передавался из уст в уста горестный и волнующий душу рассказ: «Бедная молодая баронесса фон Майнау! Ее до того измучили в Шенверте, что она ночью оставила его; в бурю блуждала она по лесу, пока не упала без чувств у самой дороги, с окровавленным, бледным, страдальческим лицом и с растрепавшимися великолепными золотыми косами…»

Не докончив фразы, он заступил ей дорогу, потому что она, возмущенная его словами, в негодовании сделала быстрое движение, чтобы пройти мимо него в дверь.

— При такой рассудительности и зрелом уме, как у тебя, при таком взгляде на вещи — и вдруг такая невероятная наивность, Юлиана! — продолжал он, но ни в его лице, ни в голосе не было и следа прежней насмешки. — Ты мыслишь, как мужчина, а поступаешь, как испуганное дитя. Когда нужно сказать правду или помочь другим, ты преисполнена героизма и твой язык подобен острию меча, а защищая себя, уподобляешься страусу, который при виде опасности прячет голову в песок. Ты чувствуешь себя невинной, однако же хочешь бежать! Разве ты не знаешь, что этим поступком ты настраиваешь против себя все светское общество? Женщину, которая одна ночью навсегда покидает дом своего мужа, будут всегда считать бежавшею! Это звучит резко и оскорбительно для тебя, не правда ли?.. А все-таки я иначе выразиться не могу.

Он хотел взять Юлиану за руку, но ее пальцы так крепко вцепились в ручку двери, что он не смог их оторвать. Лицо его вдруг приняло какое-то своеобразное выражение: он будто чего-то ожидал и вместе с тем был так разгневан, что она испугалась, однако это не помешало ей сказать твердо и спокойно:

— Не забывай, что я при двух свидетелях предупредила тебя о том, что покидаю замок, а потому о «бегстве» не может быть и речи… Злые же языки могут говорить, что им угодно… Боже мой! Что свету до меня? Я не так тщеславна, чтобы воображать, что общество долго будет занимать моя особа, да это и невозможно: я схожу со сцены… А теперь прошу тебя, пропусти меня! Прощаться с тобой еще раз я не стану, мы оба не сентиментальны.

— Да, это так… но только у меня, несчастного, есть в груди вздорное и беспокойное «нечто», и оно возмущается.

Он отступил от двери.

— Дорога свободна, Юлиана, то есть она свободна для нас обоих. Ты, конечно, не думаешь, что я отпущу тебя одну, чтобы ты предстала пред судией, который будет на стороне обвинительницы? Ты намерена поручить наш развод сестре и брату — хорошо, но я хочу быть при этом… Я велю заложить карету, потому что поеду с тобой, — пусть рассудительная и мудрая Ульрика решит…

— Как, Майнау, ты отваживаешься на это? — воскликнула она с испугом.

От резкого движения капюшон соскользнул с ее головы, растрепавшиеся волосы блестящими волнами рассыпались по черному бархату, зонтик упал на пол. Она сложила руки и прижала их к груди.

— Много пережила я горя в твоем доме, однако не хотела бы видеть тебя пред строгим судом Ульрики: я не вынесла бы этого… Что ответишь ты ей, когда она спросит тебя, для чего ты искал руки ее сестры? Что затеял все это, чтобы отомстить другой женщине, что своей помолвкой с графиней Трахенберг хотел при всем дворе поразить герцогиню в самое сердце?

Майнау стоял пред ней мрачный и очень бледный. Он машинально медленно поднял правую руку и заложил ее за борт сюртука. Его молчание и поза говорили о том, что он считает себя погибшим и с притворным спокойствием ожидает решения своей участи.

— И что же дальше? — неумолимо продолжала Юлиана. — Вот что ты должен будешь сказать: «После бракосочетания привез я несчастную статистку, с которой ради приличия нельзя было скоро развязаться, в свой дом, навьючил на нее дорогие убранства, начертал ей программу действия — так заводят часы — и вменил в обязанность неуклонно следовать ей в мое отсутствие… Я знал, что руководит моим домом больной, ожесточенный старик и что относительно него исполнение моих предначертаний представляет собой невыполнимую задачу, что для этого нужно беспримерное самопожертвование, полное отсутствие гордости и чувствительности, и все это, само собой разумеется, присуще кукле, носящей мое имя, живущей под моею кровлей и обедающей за моим столом».

Она замолчала, задыхаясь, приоткрыла рот и откинула назад голову, как бы освободившись от тяжелого бремени и невыразимого горя, терзавшего ее сердце все время, проведенное ею здесь.

— Ты кончила, Юлиана? И, конечно, позволишь теперь мне ответить Ульрике? — спросил он тихо, с невыразимою нежностью в голосе, что приводило всех женщин в «трепет».

— Нет еще, — сурово ответила молодая женщина.

Она в первый раз испытала сладость мести, поняла, как приятно платить холодностью за холодность, презрением за пренебрежение. Она невольно увлеклась и не предполагала, что сквозь это горячее чувство мести проглядывает безнадежная страсть…

— «Этот бедный автомат со своим вечным вышиванием и вокабулами на устах против собственного желания поступил бестактно, слишком задержавшись в доме Майнау, — продолжала она запальчиво. — Он упустил подходящий момент, когда мог с достоинством удалиться, а потому заставил других прибегнуть к крайнему средству — к оскорбительным обвинениям, чтобы поскорее от него избавиться».

— Юлиана!.. — Майнау наклонился к ее лицу и заглянул ей в широко раскрытые глаза, смотревшие на него неподвижно, как это бывает при перевозбуждении. — Как горько мне осознавать, что твой светлый разум впал в такое ужасное заблуждение! Но я сам виноват: я слишком долго оставлял тебя одну, и хотя за все прочее готов отвечать перед Ульрикой, но не за это… Юлиана, не смотри на меня так пристально, — сказал он, беря ее руки в свои, — ты слишком взволнована и можешь заболеть.

— Тогда оставь меня — ведь ты не можешь видеть больных людей.

Она старалась высвободить свои руки, между тем как губы ее дрожали от невыносимых страданий.

Майнау в отчаянии отвернулся. Куда ни обращал он свой мысленный взор, всюду с неумолимой жестокостью, как в зеркале, видел в неприглядной наготе выходки, свойственные его дурной, испорченной натуре. Лиана помнила все его жестокие выражения. Он так умел блеснуть ими в разговоре! В обществе он не видел перед собой преград: он все бичевал, используя свое колкое остроумие, свою едкую насмешку. Но вот, столкнувшись с чистой, но по его вине ожесточившейся душой, этот блестящий светский человек потерпел полнейшее поражение. Молча протянул он руку к звонку, но Юлиана быстрым движением попыталась его остановить.

— Не делай этого, Майнау! Я не поеду с тобой, — сказала она мрачно и решительно. — К чему везти все эти неприятности в Рюдисдорф? Я не должна допустить этого хотя бы ради моего милого робкого Магнуса, которого эти отвратительные сцены сильно огорчили бы. А мама?.. Мне предстоит по моем возвращении вступить в жестокую борьбу с ней, но я предпочитаю, чтобы это не происходило в твоем присутствии. Она, конечно же, примет твою сторону, и в ее глазах я останусь виновной до конца жизни; ты, которому все завидуют и кого все носят на руках, — владелец Шенверта, Волькерсгаузена и прочего, и я — девушка из обедневшей семьи, едва ли имеющая право на каноникат[22]. И ведь я сама виновата в том, что не сумела сохранить завидного положения! — При этих словах горькая, раздирающая душу улыбка мелькнула на губах молодой женщины. — Вот именно поэтому-то мама употребит все усилия, чтобы воспрепятствовать нашему разводу, а ведь мы оба только того и добиваемся.