Узнав столько для нее нового, Лиана хотела было пожалеть своего мужа, так рано осиротевшего, но стоило ли? Он был богат, красив, полон жизненных сил и, стремясь к независимости, был до крайности беспощаден к другим. Весь мир со всеми его наслаждениями был у его ног, и в силу своей пылкой натуры он предавался им без разбора. Он сидел возле ворчливого старика, следя за голубыми клубами дыма своей сигары, устремляющимися к окну, к последним лучам заходящего солнца.

— Милый Шенверт! — воскликнул он с комическим пафосом, указывая рукою на открывавшийся с террасы великолепный пейзаж. — Завидный уголок! Именно тебе обязаны мы неутолимой жаждой к странствованию. Дядя гофмаршал и теперь прозябал бы в своей казенной квартире при дворе, если бы Гизберт Майнау остался здесь за печкой!

Придворный священник был прав, говоря, что старик выходит из себя при имени третьего, младшего брата. Так случилось и теперь: заслышав имя Гизберта, старик вздрогнул, но на этот раз неосторожное напоминание не вызвало бурю. Торопливо, точно собираясь в путь, положил он в карман пунцовый шелковый платок и различные флаконы и сказал:

— Пардон, мне пора идти к себе; к вечернему воздуху и к его бесспорной силе мои нервы чувствительны, как мимозы. Но кто может сравниться с ним в силе?.. Да, блаженное время! Я всегда любил французский стиль жизни, а теперь сделался таким сварливым, или скорее насмешником, что нахожу курьезным, когда немецкая подражательность толкает тебя идти по стопам великого дяди… Любезный Рауль, ты перенял много замашек дядюшки Гизберта, думаю, что никто не станет отрицать этого. И так как это тебе нравится, я искренне желаю, чтобы ты держался проложенного им пути, — охота странствовать привела-таки его к истинной цели — к вечному спасению.

— Боже мой, как это грустно! Бедный дядя, он занемог и стал благочестивым, — проговорил Майнау с холодной усмешкой, между тем как гофмаршал, что называется, бил в набат своим серебряным колокольчиком.

Вошел камердинер, чтобы везти его в спальню. Майнау отстранил слугу и собственноручно покатил кресло к двери.

— Ты, верно, позволишь мне оказать дедушке Лео должное почтение, — сказал он вежливо, хотя и очень сдержанно, гофмаршалу, который гордо кивнул ему в ответ.

Потом Майнау закрыл за ним дверь и возвратился к чайному с толу.

Молодая женщина охотнее сложила бы в эту минуту работу и тоже удалилась бы: она поневоле осталась с Майнау одна, с глазу на глаз, и вовсе не желала после остроумных споров его с дядей и придворным священником обсуждать с ним бытовые вопросы, так как он никогда не скрывал своей нелюбви к домашней прозе. Но Лиана не нашла благовидного предлога выйти из комнаты: укладывать Лео было еще рано; мальчик преобразил Габриеля в коня и с громким криком гонял его взад и вперед по ступеням лестницы, ведшей от стеклянной двери в сад. Пододвинув стул ближе к окну, она стала заканчивать пурпуровый цветок кактуса, пользуясь последними лучами заходящего солнца.

— Не страшит ли тебя фантастическая семья, в которую я ввел тебя, Юлиана? — спросил Майнау с улыбкой и, немного помолчав, закурил новую сигару. — Ты видишь, что у дяди волосы становятся дыбом при мысли, что в его жилах есть хоть капля нашей «дурной» крови; он отчасти прав, олицетворяя собой нормы и традиции, и ты со своим невозмутимо-спокойным, очень благоразумным взглядом на вещи сходишься с ним — насколько я успел узнать тебя.

Майнау остановился, как бы в ожидании утвердительного ответа, но Лиана даже не взглянула на него. Она думала, что ей не стоит убеждать его в противном, раз он этого вовсе не желает. Подняв немного голову, она сравнивала только что вышитую тень с общим рисунком. Нежные губы ее были сжаты, а матово-бледные щеки ни на каплю не сделались розовее. При своей необыкновенной миловидности, в эту минуту вторично поразившей пристально смотревшего на нее Майнау, молодая женщина, устремившая на узор взгляд, была безжизненна, как статуя. Он невольно подумал: «Неужели только одна фамильная гордость стала причиной невозмутимости этой замкнутой души?» Но он тут же и обрадовался, что это именно так, а не иначе.

— Какой дивный рисунок! — отметил он, указывая на цветок кактуса. — Я понимаю, что тихая женская натура может до того углубиться в этого рода занятие, что забывает обо всех прелестях внешнего мира. Ты, конечно, едва ли слышала что-нибудь из наших с дядей прений.

Он говорил так благосклонно и снисходительно, как будто не сомневался в ее положительном ответе.

— Я достаточно слышала, чтобы удивляться тому, что ты отступаешь от тобой же выработанных правил, — сказала она невозмутимо. — Ты желаешь спокойной, бесстрастной и однообразно текущей домашней жизни, а несколько минут тому назад употреблял все усилия, чтобы раздражить гофмаршала.

Она ни разу не назвала старика дядей.

— Тут маленькое недоразумение, милая Юлиана, — произнес он со смехом. — Правила не так суровы, пока я здесь, пока я распоряжаюсь. Не стану же я сам себя морить скукой! Я только не хочу, чтобы ссорились во время моего отсутствия, — продолжал он. — Боже милосердный, какое множество отчаянных писем сыплется тогда со всех сторон на несчастного отсутствующего! Валерия немало грешила в этом отношении… В самом дальнем уголке моего письменного стола и теперь еще лежат эти послания… любви. Я заботливо и с нежностью перевязал их тогда розовой ленточкой, но моя рука никогда не касалась их, поскольку я опасался вызвать гнездящихся там духов лицемерия, властолюбия и ребяческих капризов… И все-таки я был на втором плане; у нее был отличный духовник, придворный священник, и ему-то первому она открывала свое сердце.

Злая улыбка, подобно молнии, мелькнула на его красивом лице.

— Ба, чего же ты хочешь! — сказал он вдруг, после некоторого молчания, став у растворенной стеклянной двери и глядя на игравших мальчиков. — Я горжусь моим отношением к дяде почти так же, как гордится ребенок своим геройским поступком, когда принесет матери лакомый кусочек, не откусив от него по дороге. Видела ли ты меня когда-нибудь взбешенным? А ведь многие могут наговорить тебе такого о моей необузданной вспыльчивости, что ты ужаснешься. Здесь я владею собою преимущественно из желания хоть короткое время удивляться своему терпению, что некоторые счастливцы делают всю жизнь.

Молодая женщина посмотрела на него, и взгляды их встретились. В них не было и искры того огня, который, подобно молнии, вспыхивает в глазах двух людей, свидетельствуя о том, что они понимают друг друга. Она подумала: «Никто на свете не будет властвовать над душой этого взлелеянного судьбою и избалованного вниманием женщин человека, кроме его собственных буйных желаний и воли». А он, пожав плечами, взял свою шляпу, думая про себя: «В этих серо-голубых глазах можно счесть число стежков, которые она сделала пунцовым шелком во время моей речи».

— Я ухожу, — сказал он. — Берегись, Юлиана: смеркается, а храбрая прислуга замка клянется всем для нее священным, что тень дяди Гизберта появляется в этом окне: будучи на смертном одре, он велел перенести себя сюда. Но что я говорю! С такими безгрешными душами, как твоя, ничего плохого не может случиться.

— Духи относятся к нам в зависимости от того, любим мы их или боимся, — заметила она, не обращая внимания на насмешку в его голосе. — Я не боюсь тени дяди Гизберта, но желала бы спросить его: почему он хотел умереть именно здесь?

— Это и я могу тебе сказать. Ему хотелось бросить последний взгляд на свою «Кашмирскую долину», — ответил он, заметно оживившись.

Он подошел к Лиане очень близко и указал на сад:

— Там, под обелиском, велел он похоронить себя… Впрочем, тебе не видать отсюда монумента — он там, в стороне.

Он вдруг взял Лиану за голову обеими руками и повернул ее в нужном направлении. Его пальцы тонули в красновато-золотистой массе ее густых волос. Молодая женщина вздрогнула, с силой стряхнула его руки и устремила на него взгляд, горевший неподдельным негодованием. Он совершенно растерялся, густая краска разлилась по его лицу.

— Прости! Я и тебя и себя перепугал… Я не знал, что твои волосы при малейшем к ним прикосновении испускают такие искры, — сказал он нетвердым голосом, отходя от нее.

Юлиана села и опять склонилась над работой. Теперь она была спокойна и сосредоточена на себе, как и прежде, а Майнау был далек теперь от мысли, что эта женщина считает стежки своей вышивки. Он пристально смотрел на узкий пробор, блестевший на середине ее затылка, между распущенными косами; прежде он был как перламутр, теперь же принял темно-розовый оттенок. Он не взял брошенную им шляпу, досадуя на проявившуюся уже не в первый раз и вовсе неожиданную реакцию «этой рыжеволосой женщины», а еще более досадуя на себя из-за поражения, да еще от нелюбимой жены. Самое лучшее было предать случившееся полному забвению.

— Я на самом деле желал бы, чтобы дядя Гизберт мог вернуться и посмотреть туда, — сказал он и подошел к злополучному окну. Теперь он говорил очень спокойно. — Ровно тринадцать лет лежит он там под красным мрамором; между тем его любимые индийские растения разрослись под северным небом так, как он, вероятно, не ожидал. Они часто бывают причиной споров в Шенверте. С наступлением сурового времени года все эти чудеса южной флоры следует укрывать под гигантскими стеклянными сооружениями, животные тоже требуют особого ухода, а это стоит больших денег. Дядя ежегодно делает попытки стереть с лица земли дорогую затею, а я решительно не позволяю повредить даже один лист.

— А что до человеческой жизни, которую немецкий дворянин завез под северное небо? — спросила она, и ее мелодичный голос прозвучал резко.

Он снова быстро подошел к ней.

— Ты намекаешь на женщину в индийском домике? — спросил он. — Вот, полюбуйся на мальчика! — Тут он указал на Габриеля, на спине которого сидел Лео; худенькая фигурка «лошади» то и дело дергалась под ударами хлыста. — Это типичный представитель индийской расы, привезенный из-за моря как неоценимое сокровище: трусливый, по-собачьи преданный и поддающийся на малейшие соблазны… Этот мальчик противен мне. Я скорее простил бы ему пару синяков на спине моего сына, нежели это скотское раболепие человека, созданного по образу Божию… Лео, хватит уже! — крикнул он громко в отворенную дверь и сердито нахмурил брови.