Гофмаршал потер бумагу пальцами.

— И откуда у тебя такая великолепная бумага? — продолжал он допрашивать мальчика.

Ключница, взявшаяся было за ручку двери, быстро повернулась и сделала несколько шагов в сторону гофмаршала; ее лицо было совершенно спокойно, только всегда румяные щеки стали еще краснее обыкновенного.

— Это я дала ему, барон, — сказала она своим решительным тоном.

Гофмаршал обернулся.

— Что это значит, Лен? Как осмелились вы сделать это вопреки моей воле?

— Э, господин барон. Рождество исключительное дело: тут только и хлопочешь о том, чтобы за пару пфеннигов получить благодарность, а мальчика ничем так не утешишь, как этой бумагой… Детям кучера Мартина я подарила на елку много разных безделушек, и никто не осудил меня за это… Я весь год не забочусь о том, пишет или рисует Габриель, ведь это не мое дело, да я ведь ничего и не понимаю в этом. Я и подумала: а может быть, он нарисует Матерь Божию, ведь это не грех.

Гофмаршал смерил ее долгим подозрительным взглядом.

— Не знаю, или вы бесконечно глупы, или чрезвычайно хитры, — проговорил он, отчеканивая каждое слово.

Лен спокойно выдержала его взгляд.

— Милосердный Боже! За всю жизнь мою я ни разу не хитрила! Нет, уж скорее я глупа, господин барон.

— Ну, так позвольте просить вас оставить ваши глупости на будущее Рождество. Берегите свои пфенниги на черный день, когда вы не в силах будете ни работать, ни служить! — гневно сказал он и ударил костылем о паркет. — Мальчик не должен рисовать ни под каким видом, слышите? Это его развлекает… Разве это Матерь Божия? — горячился он, показав ей оба куска разорванной бумажки, на которой был нарисован лев, готовящийся сделать прыжок. — Я говорю, что он только дурачится, а вы так просты, что еще и способствуете этому… Отвечай! — скомандовал он мальчику. — Какое у тебя призвание?

— Я пойду в монастырь, — ответил тот тихо.

— И почему?

— Я должен молиться за свою мать, — проговорил мальчик, и слезы брызнули из его глаз.

— Правильно, ты должен молиться за свою мать, на то ты и родился, на то и послал тебя Бог на этот свет… И если ты протрешь свои колени до кости, день и ночь призывая на нее милосердие Божие, то и этого будет недостаточно. Ты знаешь это, тебе и придворный священник тысячу раз повторял то же самое, а ты все предаешься светским занятиям и даже строго запрещенное тебе малевание кладешь в молитвенник… Стыдись, негодный мальчишка! Марш отсюда!

Худенькая фигурка мальчика исчезла за дверью, как тень.

— Лен, вы соберете всю подаренную на елку бумагу и принесете мне! — сказал гофмаршал.

— Слушаюсь, господин барон, — ответила ключница и расправила свой туго накрахмаленный фартук; ее рука слегка дрожала, но лицо было совершенно бесстрастно.

Поклонившись, она вышла из столовой.

— Сегодня дедушка такой злой! — шепнул Лео наставнице.

Она с испугом зажала ему рот рукой. Лео ударил ее по руке и стал порывисто вытирать рукавом губы.

— Вы не смеете трогать моего лица вашими ледяными руками! Я терпеть этого не могу! — выкрикнул он, и это прозвучало очень грубо.

Напрасно ждала Лиана выговора со стороны гофмаршала, тот, отвернувшись, смотрел в камин, точно и не слыхал звонкого удара по руке наставницы.

— Ты нехорошо поступил, Лео, и заслуживаешь наказания, — сказала она наконец строго.

— О, пожалуйста! Это ничего, — тараторила наставница, подвязывая мальчику салфетку. — Мы все-таки с ним ладим, не правда ли, мой милый Лео?

— С такими правилами вы недалеко уйдете, фрейлейн Бергер, — возразила молодая женщина. — И для ребенка подобное обращение…

— Извините, но я поступаю согласно данной мне инструкции, — прервала ее колко наставница, бросив при этом взгляд на гофмаршала. — Я всегда буду стараться заслуживать одобрение только с этой стороны; никто не может служить двум господам.

— Позвольте мне высказаться, фрейлейн Бергер! — прервала ее Лиана совершенно спокойно, но с таким достоинством, что наставница замолчала и потупила глаза.

— Позвольте мне прежде высказаться! — воскликнул старик.

Он небрежно откинулся на спинку кресла, сложив ладони и постукивая пальцами о пальцы; дерзкая и злая улыбка играла на его губах.

— Вы вчера были величественной и в то же время девственно прекрасной невестой, и уверяю вас, вы мне гораздо больше понравились, нежели сегодня, когда стали демонстрировать материнское достоинство. Это мудрое выражение не идет вашему молоденькому личику… Скажите, откуда взялось у вас стремление вмешиваться в воспитание детей? Уж конечно, не от вашей светлейшей матушки, ее-то я знаю. — Все это он говорил с улыбкой, как бы шутя, и продолжал постукивать пальцами о пальцы. — Ах, вы, верно, в институте читали «Эмиля» блаженной памяти Руссо, с позволения или тайно от начальницы, что, впрочем, все равно! Эти идеи были когда-то в большой моде, и ими до тех пор кокетничали, пока большая часть их почитателей не сложила своих голов под гильотиной… И мы с вами, похоже, сбились с истинного пути; но люди, которые за нами следуют, должны быть тверды. Это значит сеять драконовы зубы, а не так называемые семена добра, которыми у всех наших школьных учителей переполнены карманы. Итак, на будущее: не искажайте вашего нежного, очень детского личика неуместной строгостью и предоставьте мне эти заботы… А теперь я попрошу чашку шоколаду из ваших белоснежных ручек.

Лиана поставила чашку на серебряную тарелку и подала ему. Внешне она была очень спокойна: ее не смутил ни торжествующий взгляд косых глаз наставницы, ни насмешливая улыбка, не сходившая с губ старика. Он посмотрел на нее, когда она подавала ему чашку, и в первый раз Лиана могла заглянуть в его выразительные маленькие глаза: в них пылала злоба. Она тотчас поняла, что этот человек, с которым ей предстояло жить до конца дней его, был непримиримым ее врагом. Она была слишком умна, чтобы не понять также, что кроткая уступчивость с ее стороны только погубила бы ее и дала бы ему власть над ней и что здесь, если она не хочет лишиться своих прав и положения, должна при случае, когда может, платить той же монетой.

Он взял ее левую руку и посмотрел на нее.

— Прелестная ручка, истинно аристократическая! — Слегка ощупав конец ее указательного пальца, он добавил: — Он очень шершав; вы шили, то есть не вышивали, а просто шили, вероятно, белье в приданое себе? Этот исколотый пальчик должен стать совсем гладким, прежде чем мы представим вас ко двору. Такое доказательство трудолюбия камеристки не пристало пальчику баронессы Майнау… Боже, как меняются обстоятельства! Что сказал бы рыжий Иов Трахенберг, самый богатый и могущественный из крестоносцев, если бы увидел этот изувеченный пальчик?!

Лиана смотрела на него серьезно.

— В его время женщины высшего общества не стыдились, если руки их свидетельствовали о трудолюбии, — сказала она. — Что же касается нашей бедности, с которой вы связываете изувечение моего пальца, то, надеюсь, Иов имел столько мудрости, чтобы понять, что превратности судьбы выше человеческой воли и что минувшие после его кончины столетия не могли бесследно пройти для последующих родов… Майнау тоже не всегда пренебрегали трудом. Я довольно часто перелистывала свой фамильный архив и знаю из записок моего предка, что один из Майнау долгое время служил у него бургомистром и был, как он выразился, честным, верным и чрезвычайно трудолюбивым человеком.

Она вернулась к столу и стала готовить кофе; в столовой на время воцарилась мертвая тишина.

При последних словах Лианы гофмаршал поднес чашку ко рту с такой поспешностью, точно умирал с голоду. Вдруг Лиана услышала стук чашки о блюдечко в его руках, и когда он, после минутного молчания, резко и повелительно спросил у нее гренков из белого хлеба, она подала ему тарелку с такой предупредительностью, как будто между ними не произошло никакой размолвки. Он торопливо взял с тарелки несколько ломтиков, не отрывая глаз от камина.

Глава 9

— Мама, — сказал Лео ласково, протягивая к ней свои маленькие ручки, — я буду умник, я больше никогда не буду бить Бергер, только позволь мне сидеть около тебя.

Она посадила его рядом с собой, невзирая на гневный взгляд, брошенный на нее стариком, и подала ему завтрак.

В это время в противоположную дверь вошел барон Майнау и на мгновение с видимым удовольствием остановился на пороге. Представившаяся его глазам картина была ему очень приятна — именно такую хозяйку желал он видеть в Шенверте. Она сидела в белом батистовом платье с высоким воротом; ее лицо было поразительно бледным, особенно в сравнении с цветущим детским личиком, а на светлом фоне стен ярко выделялись ее золотистые волосы. Вчера ее величественная осанка смутила его. Ее чудная фигура и гордая посадка головы, а также решительные речи настораживали: она вовсе не походила на смиренную и робкую девочку, какую он желал и для себя, и вообще для Шенверта. Это неприятное открытие сильно встревожило его, и он не мог простить себе, что позволил сиятельной родственнице из Рюдисдорфа перехитрить себя и связал свою жизнь с высокомерной, требовательной женщиной, гордой своими предками и знающей себе цену. Она была способна ограничить драгоценную для него свободу… Теперь он увидел ее выполняющей обязанности хозяйки, причем с таким скромным видом, что даже весьма неприятная наставница казалась около нее сносной… Его сын сидел возле нее, и старому дяде, по-видимому, был обеспечен хороший уход.

Весело пожелав всем доброго дня, он скорыми шагами направился к столу. Казалось, что вся яркость красок и свежесть летнего дня ворвались в комнату вместе с ним, так гордо, преисполненный жизненных сил, шел он по просторной столовой. Никто так ясно не ощущал этого, как больной старик, сидевший у камина; он нахмурил свои тонкие брови, и глубокий вздох вырвался из его груди. Его настроение от этого нисколько не улучшилось.