— Один раз веревка может захлестнуться, такое бывает, — веско произнес смотритель. — Я сам однажды видел, как, бросая швартов в камере шлюза, матрос вот так же свалился в воду. Но чтобы два раза…

Мы беседовали в доме смотрителя. На шлюзовых воротах его заменила жена. Из дубового буфета с дверцами из цветного стекла он извлек бутылку виноградной водки, наполнил две стопки с толстым дном.

— Ну, за упокой его души! — произнес смотритель, поднимая стопку к глазам и вглядываясь в прозрачную жидкость.

Потом, утерев рот, добавил:

— Ему тоже нравилась эта водка.

2

Я уже выходил из кабинета, собираясь идти на улицу Ламарка, но неожиданно пришлось задержаться: соседский мальчик порезал руку кухонным ножом; я наложил ему три шва под рыдания матери — как же, у ребенка теперь на всю жизнь останется шрам!

Я кончил перевязку, когда в дверь, соединяющую кабинет с жилой частью квартиры, осторожно постучала жена.

— Ты один? — как всегда негромко спросила она.

— Минуты через две освобожусь.

Я знал, что она осталась за дверью. Если бы напряг слух, мог бы услышать ее дыхание. Когда я открыл дверь, жена стояла с утренней газетой в руках.

— Ты знаешь, что произошло?

Надо было бы дать ей сообщить новость.

— Умер Боб Дандюран, — сказал я, укладывая саквояж: по возвращении с Монмартра я собирался зайти еще к двум пациентам.

— В газете написано, что он вчера утром утонул в Тийи.

— Люлю мне звонила.

— Как она?

— Трудно сказать. Кажется, держит себя в руках. Я загляну к ней.

— А ты не находишь, что мне следовало бы поехать с тобой?

— Думаю, сейчас не стоит. Лучше вечером или завтра.

Моя черная малолитражка — наверно, самая грязная машина в нашем квартале, потому что у меня все никак не хватает времени отдать ее вымыть, — стояла на улице возле дома, где я обычно оставляю ее на ночь. Уже пятнадцать лет мы живем на улице Лоретской богоматери у площади Сен-Жорж. Ко мне ходят лечиться несколько торговцев с нижнего конца нашей улицы и с улицы Мучеников, однако большинство пациентов у меня с площади Бланш и с площади Пигаль: танцовщицы, девицы из кабаре и даже несколько профессиональных проституток — славные, как правило, девушки. Этим и объясняется, почему после полудня на прием ко мне приходит народу больше, чем утром. Но теперь, когда нашим сыновьям исполнилось одному девять с половиной, другому одиннадцать, жена пытается уговорить меня перебраться в другой квартал.

— Имей в виду, Шарль, они в таком возрасте, когда уже все понимают.

Пока я пропускаю ее слова мимо ушей. Но предвижу, что не сегодня-завтра меня ждет серьезный разговор.

Около двенадцати я вылез из машины возле светло-синей лавки Люлю и, только увидев закрытые ставни и на одной из них карточку с черной каймой — читать я ее не стал, — по-настоящему осознал, что Боба больше нет. Я толкнул деревянную дверь. Не знаю, сколько народу теснилось между двумя прилавками — человек шесть-семь, не меньше, в основном, как мне показалось, соседи, владельцы близлежащих лавочек.

В ателье-гостиной людей набилось еще больше, и первым моим впечатлением было, что все говорят разом. Я отыскал взглядом Люлю — как всегда, она оказалась самой маленькой среди присутствующих; заметив меня, она бросилась мне в объятия.

Мы заговорили одновременно, произнося слова настолько банальные, что, переглянувшись, ощутили неловкость.

Я говорил:

— Я опоздал…

А она в это время:

— Как любезно, что вы приехали…

Возможно, ей, как и мне, пришла в голову мысль, что, будь Боб жив, он бросил бы на нас насмешливый взгляд и, не вынимая изо рта неизменной сигареты, пробормотал: «Умора!»

Люлю предложила:

— Шарль, хотите на него взглянуть?

Дверь в спальню на этот раз была закрыта. Люлю бесшумно отворила ее. Служащие похоронного бюро еще не положили тело в гроб и не убрали комнату, но обстановка уже была траурная: гардины задернуты, по обе стороны кровати горели восковые свечи, в изножье стояло несколько букетов цветов — первые, купленные соседями у цветочниц с тележек.

Я подумал, где, интересно, Люлю раздобыла эту молитвенную скамеечку, на которой мадемуазель Берта преклонила колени, перебирая костлявыми пальцами четки. Несомненно, позаимствовала у какой-нибудь старой богомолки, живущей в доме.

— Шарль, как вы его находите?

Тело пробыло в воде недолго и потому не имело того жуткого вида, какой свойствен утопленникам.

— Он словно улыбается, верно?

На столе, накрытом белой скатертью, стояла святая вода и в ней веточка букса. Я перекрестился. В углу какая-то старуха бормотала молитвы.

Когда мы на цыпочках вышли, мадемуазель Берта последовала за нами, вздыхая так, словно ее насильно оттащили от Боба. Странно было, войдя в ателье, ощутить совсем рядом с покойником привычный и вкусный запах еды. Оказалось, одна из мастериц готовит рагу. Рядом с ней у плиты крутилась вторая, а на столе я заметил стаканы и две початые бутылки вина.

В углу сидел художник Гайар с багровым, как всегда, лицом, слезящимися глазами и дрожащими руками. Я заговорил с ним не сразу и не помню, что именно сказал. Да это и неважно — не думаю, чтобы у него часто случались моменты просветления. Выражаясь медицинским языком, он являл собой образчик алкоголика в последней стадии, когда уже нет даже потребности в еде; удивительно только, как человек способен так долго это выдержать. Впрочем, если подумать, я не стал бы категорически утверждать, что моменты просветления у него были редки. Порой люди, полагая, что Гайар не в состоянии ничего понять, говорили о нем с насмешкой или с издевкой, и тогда я замечал, как он стискивает зубы и взгляд его становится злым.

Люлю пришлось оставить меня: пришел какой-то человек, которого я не знал, и она повела его взглянуть на мертвого Боба. И тут мадемуазель Берта тронула меня за рукав.

— Хозяйка вам ничего еще не сказала? — спросила она шепотом — так, наверно, шушукаются в церкви.

Мы стояли в углу, отделенные от всех столом, на котором в беспорядке валялись шляпки.

— О чем?

— Они не должны были так говорить. Какое им дело — пускай бы она думала, что это несчастный случай.

Я еще ничего не знал о том, что произошло в Тийи.

— А разве это не так?

Старая дева, глядя мне в глаза, покачала головой. Она осунулась сильней, чем Люлю, лицо пожелтело, губы обескровились, и я машинально взял ее за руку, проверяя пульс.

— Это от усталости, — прошептала она. — Ни хозяйка, ни я не сомкнули глаз. Слишком много наговорили жандармы. Слишком много или слишком мало. Сейчас она догадалась, что они имели в виду, когда задавали вопросы, и мучается.

— Самоубийство?

Мадемуазель Берта кивнула, и подбородок у нее дрогнул. Не знаю, какой у нее пульс обычно, вероятно, ниже нормы. Но сейчас он вряд ли был больше пятидесяти пяти.

— Вам надо бы выпить глоточек чего-нибудь покрепче.

Впрочем, настаивать бесполезно. Никакие мои рекомендации она не примет. Самое лучшее, пожалуй, — порасспросить ее и дать возможность высказать все, что у нее на душе.

— А разве точно неизвестно?

— Никто ничего не знает. Все это настолько невероятно!

Повторяя общее мнение, я воскликнул:

— Он всегда был такой веселый!

Это одна из тех фраз, которые произносишь, не подумав. Я отметил, что мадемуазель Берта взглянула на меня с изумлением и даже словно с укором. Ее взгляд, если перевести его в слова, означал: «И вы тоже?»

Неужели она была не согласна с друзьями Боба и вообще со всеми, кто его знал? Он сразу становился душой общества, где бы ни появился; стоило ему присоединиться к какой-нибудь компании, и все лица тут же прояснялись.

— Вы не знаете, он не был болен? — спросила мадемуазель Берта.

Я не знал. Бывало, во время вечеринки или на уикэнде я давал Бобу совет, что принять от ангины или какой-нибудь обычной хвори, но он ни разу не пришел ко мне в кабинет на консультацию. То же самое — с большинством моих друзей, и я их прекрасно понимаю: своеобразная стыдливость мешает им обнажать свои мелкие немощи перед человеком, с которым они вскоре встретятся в другой обстановке.

Люлю подобной стыдливости лишена. Она частенько консультировалась у меня. Бывало, у них сидело с полдюжины гостей, а она спрашивала меня вполголоса:

— Шарль, вы не могли бы на минутку выйти со мной?

Боб, знавший, в чем дело, провожал нас взглядом. В таких случаях Люлю притворяла дверь спальни. Она ложилась на край кровати, юбка у нее задиралась, так что оголялись бедра.

— Шарль, меня опять беспокоит живот. Боюсь, что когда-нибудь у меня все вырежут.

Когда ей не было и двадцати, у нее впервые заболел живот и напугал на всю жизнь: операции она боялась больше, чем серьезной болезни вроде туберкулеза.

Насколько я могу судить, у Боба для его возраста и при том образе жизни, какой он вел, здоровье было неплохое. Всего лишь года два-три назад он обнаружил, что у него имеется желудок, который плохо переносит белое вино. Всякий раз после еды, а иногда и во время ее, Боб принимал большую дозу соды. Не слишком настаивая, я пытался отговорить его от этого и даже дал желудочное лекарство на основе каолина, но Боб упорно держался за соду, которая быстрее снимала боли.

Я спросил у мадемуазель Берты:

— Он обращался к врачу?

— Точно не знаю. Думаю, что да.

— Что вас навело на такую мысль?

— Даже не могу сказать. Всякие мелочи.

И она отвернулась. Видимо, поняла, что выдала себя: выходит, она следила за Бобом куда внимательней, чем его жена.

Я пожал руку только что вошедшему Рири. Всегда немножко странно видеть его в городской одежде. Пришел сосед мясник в фартуке и тоже двукратно расцеловался с Люлю. Одна из мастериц спросила: