Мы допили аперитивы, обменялись кое-какими соображениями, касающимися, в основном, профессиональных проблем и наших больных, и на том расстались. На улицу Ламарка я не смог прийти раньше половины десятого, даже вернуться домой пообедать не было времени: у одного из пациентов меня ожидало известие о двух срочных вызовах к больным.

В каком-то смысле я испытывал облегчение: больше не нужно было копаться в истории с Бобом. Теперь я все знал. Но, как часто бывает, когда долго добираешься до истины, она показалась мне холодной и печальной.

Конец Дандюрана, в сущности, полностью согласовывался со всем тем, что я знал о его жизни. Бобу была свойственна врожденная сдержанность; она угадывается, правда не столь явно, и у его волевого племянника Жан Поля.

В юности ему случалось быть откровенным с сестрой, но недаром та добавила: «…так, словно он поговорил сам с собой». Она была, в сущности, ребенком и не могла его понять. Взрослому он бы не открылся. Он рассказывал сестре о своей мечте жить в пустыне, затем о том, что хотел бы раствориться среди простого народа.

А с Люлю он никогда не откровенничал, более того, после трех недель совместной жизни заявил, что у нее нет никаких обязательств по отношению к нему и она вольна бросить его, когда ей заблагорассудится. Позже, много позже, он все-таки признался — и то когда Люлю его спросила, — что в самое первое утро в квартире на улице Принца, когда оттуда ушел его отец, понял, что любит ее.

Выражаясь попросту, я все кручусь вокруг да около. Я-то знаю, что точило меня, пока я ездил по визитам. История с Бобом оказалась абсолютно простой, слишком простой. Мне так и слышался голос жены:

— В конечном счете он предпочел избавиться от страданий.

Да и другие скажут то же самое. Однако уверен, что это не так. Я боюсь упрощенных толкований и людей, которые все знают и изъясняются категорическими формулировками.

Во-первых, вероятней всего, что особенно страдать Бобу не пришлось бы, и Жигуань, как бы ни дорожил он своим временем и ни скупился на слова, наверняка бы растолковал ему это. В наше время операция — это совсем не то, что было лет пятьдесят назад, и теперь никто не боится лечь на операционный стол.

Что же касается рецидива, то он мог случиться через год и через десяток лет, так что у Боба хватило бы времени принять решение.

И вот еще что подтверждает мою теорию: Боб сделал все возможное, чтобы уверить нас, будто он внезапно увлекся спиннингом, и все разыграл так, чтобы его смерть предстала как результат несчастного случая.

Пошел он на это не потому, что боялся страданий, нет, просто не хотел выставлять напоказ свои страдания и все, что считал слабостью.

Он не жалел сил, чтобы жизнь у Люлю была как можно легче. И к нему — к ним! — приходили отвлечься от мрачных мыслей, омыться беззаботностью и радостью.

В Тийи, в маленьких монмартрских барах — везде, где он появлялся, большой и нескладный, на него смотрели, как на симпатичного шута.

— Умора!

Искрящийся весельем взгляд, приподнятые в улыбке уголки губ…

А разве может быть шут больной, шут страдающий, шут на диете?

Нет, жена меня не поймет. Я постучался в лавку, и Люлю спросила из-за двери:

— Кто там?

— Это я, Шарль.

Она была такая бледная, оцепеневшая, словно ждала от меня приговора.

— Вы виделись с ним?

— И с ним, и с доктором Буржуа, который занимался Бобом до Жигуаня.

— Что они сказали?

— У Боба был рак.

Мое сообщение Люлю приняла со страдальческой гримасой, словно Боб был еще жив и она видела, как он мучается.

— Он был обречен?

— Нет.

— Мог бы жить?

— Жигуань согласился оперировать его.

— И он бы вылечился?

— Возможно, не окончательно, но, во всяком случае, на какое-то время.

— Он не захотел?

Я кивнул, и Люлю все поняла. Она угадала, почему он на это пошел.

— Не верил он в меня.

— Да что вы, Люлю!

— Нет, Шарль. Он не понимал, что я была бы счастлива посвятить остаток жизни заботе о нем. Не хотел делать из меня сиделку. Он ведь всегда относился ко мне, как к маленькой девочке. До самого конца обращался, как с ребенком. Потому и ушел из жизни, не сказав мне ни слова.

Я приобнял ее, и в нос мне ударил запах пота. Она тут же высвободилась.

— Что ж, теперь мы по крайней мере знаем.

Сейчас уже поздно было думать, легче или тяжелей ей стало оттого, что она узнала правду.

— Чуть не забыла. Звонила ваша жена.

— И что передала?

— У вас в кабинете больше часа сидит больная. Утверждает, что ее отравили к она умирает.

Я понял, о ком идет речь. Это одна маньячка, живущая в нижнем конце улицы Мучеников; каждый раз, поругавшись с любовником, она является ко мне и несет одну и ту же чушь.

— До свиданья, Шарль. Еще раз спасибо за все.

— Не за что. Думайте все-таки о своем здоровье, иначе я на вас рассержусь.

Люлю провела меня через лавку, куда падал слабый свет из ателье, выпустила, задвинула засов, повернула ключ в замке.

Пациентке, чтобы избавиться от нее, пришлось дать рвотное, и минут десять, вцепившись обеими руками мне в пиджак и глядя на меня безумными глазами, она вопила, что не хочет умирать.

Жене перед сном я сказал:

— У Дандюрана был рак.

— Так я и подумала.

И продолжала шить.

— А Люлю что сказала?

— Ничего.

Вот и все. Я не стал сообщать ей, что у Люлю осталась всего одна мастерица, что она чудовищно исхудала. Было ясно, что теперь, когда не стало Боба и атмосфера в доме изменилась, жена туда ни ногой. Она только и ждет, когда наконец я покончу с этой историей и навсегда забуду дорогу на улицу Ламарка.

И словно действительно торопясь положить конец всему этому, я на следующий день выкроил время повидаться с Жерменой Петрель. Несмотря на приглашение приходить в любое время, я на всякий случай предварительно позвонил. У Петрелей небольшой особняк рядом с домом, где, помню, я был на похоронах Сары Бернар[8]. Я пересек вестибюль, куда выходят двери адвокатской конторы Петреля, и поднялся по белой мраморной лестнице.

Жермена Петрель приняла меня в светлой по-современному обставленной комнате, где стояло множество цветов; из глубины дома доносились негромкие звуки рояля.

— Дочка играет, — объяснила Жермена, приглашая меня садиться. — Выпьете чаю?

Горничная в вышитом переднике и белой наколке принесла поднос с чаем и печеньем.

— Может быть, виски?

— Благодарю, ничего не хочу.

О причине визита по телефону я не сообщил. Жермена сама начала разговор.

— Знаете, после нашей встречи у Сосье меня стали мучить угрызения совести. Я поняла, что на самом деле не сказала вам правды.

У меня такое ощущение, будто я не исполнила своего долга по отношению к Бобу. Я, доктор, неверующая. И тем не менее верю, что мы продолжаем жить в памяти тех, кто нас знал. Вот вы, например, говорили мне о Робере с неподдельной любовью.

Когда вы спросили, каковы были его отношения с папой, я ответила не совсем точно — отчасти потому, что нас слушал мой сын.

На самом деле папа никогда не простил брату разочарования, которое тот ему доставил. А может быть, тут уместнее сказать «унижение»? Папа ведь специально приехал в Париж. Профессора, которые должны были экзаменовать Боба, были либо папиными друзьями, либо учениками. И вдруг его сын наносит им такое оскорбление — не предупредив, не приходит на экзамен, заставляет их ждать…

У папы такое в голове не умещалось. А когда он узнал, что у Робера была женщина, то, естественно, решил, что виновата во всем она, и до конца жизни его невозможно было переубедить.

Признаться, я тоже долго считала ее аферисткой, которая то ли из расчета, то ли по глупости не дала брату поехать в то утро в университет.

Папа ни разу не сказал Роберу: «Выбирай: или я, или эта женщина». Однако всем было ясно, что Роберу, пока он с ней, нельзя показываться папе на глаза.

Рассказ Жермены почти ничего не изменил, только добавил еще один крохотный штрих к образу Боба, который у меня уже вполне сложился.

— Я ведь пришел рассказать вам, почему он покончил с собой.

— Робер оставил письмо?

— Нет. Я встречался с его врачами. У Робера оказался рак желудка.

— Бедный! Каково ему было! Когда у него в Пуатье случался грипп, он ни слова никому не говорил и прятался, словно больная собака.

Я встал. Жермена протянула мне руку, ее открытое лицо светилось улыбкой.

— Вот только легче ли от этого его жене?

— Я тоже задаю себе этот вопрос.

— Вам, доктор, может быть, это покажется жестоким, но я обрадовалась тому, что вы мне сообщили.

И, глядя мне в глаза, она заключила:

— Он красиво ушел!

9

Наступила осень, в Париже стало холодно и уныло. В Тийи «Приятное воскресенье» давно закрылось, и я не видел почти никого из тамошних завсегдатаев: в городе мы встречались с ними только у Дандюранов.

Как-то вечером на Итальянском бульваре я столкнулся с Джоном Ленауэром, и тот силком затащил меня в бар, поскольку испытывал «жесточайшую жажду».

— Люлю видели? — поинтересовался он.

— Видел.

— Как она? Я ведь ни разу не набрался духу сходить на улицу Ламарка. Никогда не знаю, как держаться с людьми, у которых горе.

Джон рассказал, что Ивонна Симар и Рири встречаются в Париже с еще большими предосторожностями, чем на берегу Сены.

— В будущем году там же?

— Видимо, да.

В витринах магазинов были уже выставлены товары к Новому году, а на бульварах установили киоски для праздничной торговли.