На похоронах я не очень рассмотрел его жену, поскольку не поехал на кладбище: в тот день я должен был быть к двенадцати во Дворце правосудия. Робер не счел необходимым познакомить нас. Хотя после того, как они вступили в брак, у нас не было никаких оснований не встречаться.

Думаю, что он ее любил. Во всяком случае, считал себя ответственным за нее.

— Что вы хотите этим сказать? — поинтересовался я, раздраженный его менторским тоном.

— Я всего-навсего пересказываю его слова. Сам я не присутствовал при том, как он произнес фразу, которую я собираюсь вам процитировать, но жена передала мне ее. Это было перед Новым годом. Робер всегда приходил повидаться с сестрой накануне ее дня рождения и приносил небольшой подарок, какой-нибудь грошовый пустячок, который тем не менее доставлял Жермене радость. Иногда они говорили о жизни на улице Кармелитов. Полагаю, что в тот день они вспоминали, как Робер, когда он так внезапно бросил ученье, приехал перед новогодними праздниками повидаться с отцом.

Жермена спросила его: «Не сожалеешь?»

После секундного раздумья он ответил что-то вроде: «Во всяком случае, одной женщине я дал и до сих пор даю счастье». Потом усмехнулся, как обычно, когда подтрунивал над собой, и добавил: «В конце концов, если бы каждый принес счастье хоть одному человеку, весь мир состоял бы из счастливых людей».

Я предпочел бы, чтобы эти слова были повторены теплым голосом Жермены Петрель, а не ее супругом, но даже в его передаче они тронули меня.

У меня впервые появилось ощущение, что я хоть отчасти начал понимать Боба Дандюрана, и первым следствием этого был порыв нежности к Люлю. Мне стало досадно на себя за то, что я так давно не заходил к ней и неверно расценил наш последний разговор по телефону.

Слова Боба поразили и Сосье. Он негромко произнес:

— Вот и я так же поступаю по отношению к детям. По крайней мере стараюсь…

Я бросил через гостиную взгляд на жену и подумал, а старался ли по-настоящему я…

— Не присоединиться ли нам к дамам? Похоже, у них интересная беседа.

Когда я подошел, жена говорила:

— …Понимаете, что я хочу сказать? Он вел себя с ней, как истый джентльмен. Как только женился, стал считать своим долгом, насколько я его понимаю…

Я перебил ее, обратившись к Жермене:

— Возвращаясь с кладбища, вам удалось поговорить с Люлю?

— Мы возвращались порознь. Ей с подругой пришлось остаться в Тиэ. Мне она показалась довольно-таки необщительной, но, может быть, это от смущения.

Моя жена открыла рот, но я опять помешал ей высказаться.

— Ее преследует мысль, что она виновата в его смерти. Робер был для нее всем, более того: она им жила. Вряд ли она даже помнит свою жизнь до встречи с ним. К ней он относился, я бы сказал, как к ребенку. Она научилась у него всему, что знает. Переняла его манеры. Он был в каждом ее слове, в каждой мысли. И вдруг — его нет, и она остается без опоры.

Жена все-таки вмешалась:

— Счастье еще, что у нее есть мадемуазель Берта!

Я готов был залепить ей пощечину. Она почувствовала это по моему взгляду и побледнела. Поджала губы, как всегда, когда понимает, что сделала не то, но не желает признать.

— У нее нет ничего, кроме памяти о Бобе, — возразил я. — Кстати, Бобом назвала его она, и в течение двадцати трех лет все его так и звали.

— Он рассказывал нам, — вставила Жермена Петрель. — Интересно, что когда мне было лет пять-шесть, я как-то вечером за столом назвала его Бобом — так звали брата одной моей подружки. Папа нахмурился. «Робер!» — поправил он. «А почему не Боб? Так красивее». — «Для ребенка, может быть. Но когда он станет известным адвокатом, судьей или профессором, это будет звучать смешно».

И он рассказал нам об одной из своих тетушек; я ее не знала, потому что она умерла в Индокитае. Когда она была грудной, кормилица звала ее Птичкой, и прозвище пристало. Папа утверждал, что в восемьдесят лет тетку все еще называли Птичкой.

Жан Поль заметил:

— А «Боб» ему подходило.

Моя жена все-таки вмешалась:

— Я полностью на стороне вашего отца. Я тоже никогда не позволяла звать своих детей уменьшительными именами.

— А не пора ли нам закрыть заседание? — предложил я.

Жермена Петрель улыбнулась, поняв, что у нас с женой не всегда совпадают мнения, в частности в том, что касается Боба и Люлю. Я был признателен ей за то, как она рассказывала о своем брате, и понял, что он любил время от времени навещать ее. У меня оставался еще один вопрос к ней, и, пользуясь тем, что все направились в прихожую, я задал его:

— Ваш отец очень на него рассердился?

— Ну, он не проклял его, как в бульварных романах, и отнюдь не захлопнул перед ним двери дома. Папа уважал чужие взгляды, я уже вам говорила. Но убеждена, что для него это было чудовищным разочарованием. Папа только сказал: «Ты идешь своим путем, я своим. Каждый сам выбирает дорогу».

— Боб больше не приезжал повидаться с ним?

— Нет. Он несколько раз писал. Папа не отвечал, и брат сделал вывод, что отец решил порвать с ним всякие отношения. Вообще позиция и того, и другого остается для меня тайной: ни папа, ни брат никогда не заводили со мной разговора на эту тему. Думаю, папа был слишком горд и слишком целен, чтобы примириться с произошедшим или сделать вид, что примирился. Что же до Робера, мне кажется, его сдерживала своего рода стыдливость. Он не хотел навязываться, как не хотел навязывать нам свою жену.

— Он не приехал даже попрощаться с умирающим отцом?

— Папа скончался скоропостижно от эмболии, когда сидел вместе с тетей в библиотеке.

— Боб был на похоронах?

— Да. Только без жены. Он взял ее с собой в Пуатье, но оставил в отеле.

Люлю умолчала об этой поездке. Я пребывал в уверенности, что она всего раз ездила в Пуатье.

— Если вы вдруг окажетесь в нашем квартале и у вас будет свободная минутка, заходите без всяких церемоний поболтать — вы мне доставите огромное удовольствие. Во второй половине дня я очень редко выхожу из дому.

Жан Поль слышал приглашение и, похоже, отнесся одобрительно.

— Меня, к сожалению, не будет. Я уже буду в Военно-морском училище.

На прощанье он крепко пожал мне руку, как бы благодаря за преданность его дяде.

— Он был замечательный человек! — шепнул Жан Поль. — Только не надо слишком часто напоминать об этом папе.

Его мать попрощалась сдержанней, но тоже чрезвычайно сердечно.

— Не забывайте о моем приглашении! — бросила она, садясь в машину.

— О каком приглашении? — удивилась жена.

— Зайти к ней.

— На обед?

Я позволил себе маленькую месть.

— Нет. Она попросила меня, если я окажусь поблизости от них, заглянуть на минутку поболтать.

— Без меня?

— Я так понял.

— А тебе не кажется, что для меня это оскорбительно?

— Не кажется.

— До сегодняшнего вечера мы ее не знали. Ей представили нас обоих. А приглашает она тебя одного!

Я был удовлетворен. Часы показывали половину двенадцатого. Стояла теплынь. Машина почти бесшумно катилась по улице.

У меня хватило жестокости предложить:

— Может, заедем к Люлю?

— Так поздно?

— Пожалуй, ты права. Хотя она редко ложится рано.

Уверен, что жена подумала, не в такую ли пору приходил я на улицу Ламарка, когда она была в Фурра. Что бы она сказала, поведай я ей о моих визитах на улицу Клиньянкур?

Меня так и подмывало швырнуть ей в лицо правду: пусть узнает, как жестока реальность, каков истинный наш облик — и ее, и мой. Может быть, напрасно мы все скрываем. Но, по справедливости, тогда надо было бы с самого начала не оставлять нашим женам никаких иллюзий.

Сойдясь с Люлю, Боб принял на себя ответственность за нее. Он никогда не говорил ей высоких слов. Даже о любви не говорил. Просто взял за руку, словно ребенка, словно девочку, какой она, в сущности, и была, и Люлю, сперва удивившись, что он, такой взрослый и умный, снизошел до нее, доверилась ему и поверила в жизнь.

Сейчас я завидовал им обоим. Я начал понимать ту атмосферу легкости, которая царила у них в доме. Они не придавали значения тому, что несущественно; вот почему люди вроде меня приходили в ателье на улицу Ламарка набираться жизненных сил.

И нет ничего странного в непрямом пути от мечты о мехаристе через заводы Ситроена к монмартрским бистро. Это все равно, как если бы Боб сперва метил слишком высоко, потом слишком низко, чтобы наконец остановиться на золотой середине.

Неудачник — сколько раз я это слышал после его смерти! Да, неудачник, но неудачник трезвый, сознательный, сам выбравший свой путь. Он внезапно обрел в моих глазах некое величие.

Сперва он хотел стать святым в пустыне, потом обездоленным среди обездоленных, остановился же на том, что просто старался — он сам так сказал сестре — сделать счастливым одного-единственного человека.

«Если бы каждый…»

Он стыдился своего происхождения, культуры, они мешали ему точно так же, как унаследованные от матери деньги, от которых он поспешил избавиться, а еще раньше ему мешало, что отец у него — важная персона.

«Умора!» — бросал он с неизменной не старящейся улыбкой, и не было в ней ни язвительности, ни горечи.

И все-таки разве я не подмечал в ней тени тоски?

— Куда это ты? — спросила жена.

Я проехал мимо дома и направлялся в сторону Монмартра.

— Уж не собираешься ли ты и вправду нагрянуть к…?

— Нет. Хочу выпить пива.

Кружку пива на Монмартре, на террасе кафе «Сирано», находящегося на углу улицы Лепик, которую Боб когда-то определил как самую человечную в мире; оттуда видна маленькая гостиница, где они жили с Люлю.

— Официант, две кружки пива!