— Ни за что не догадаетесь, о чем мечтал брат, когда ему было семнадцать лет. Служить мехаристом[6] в Сахаре. В комнате у него висела большая карта Северной Африки, фотография отца Фуко[7], которую он не знаю где раздобыл, и распятие из черного дерева.

— Ваш отец был против?

— Нет. Сразу видно, что вы не знали папу. У него была сложившаяся система взглядов. Он считал их верными и настойчиво высказывал, порой даже в резкой форме, за что его некоторые упрекали. Но чужие взгляды он уважал так же, как свои. Не думаю, чтобы папа когда-нибудь пытался повлиять на Робера. Он просто наблюдал за ним — сперва с беспокойством, потом с огорчением.

— Это он настоял, чтобы ваш брат поступил на юридический?

— Нет, что вы. Робер сам решил. Я знаю это, потому что, хоть я и была маленькой девочкой, он обыкновенно был откровенен со мною, а верней, рассказывал мне обо всем, но так, словно говорил сам с собой. «Я никогда не стану, — заявил он, — ни отцом Фуко, ни хорошим священником, ни хорошим офицером. Дело в том, что у меня нет веры».

Я смотрел на Жан Поля, пытаясь представить Боба в этом возрасте. Из любопытства я спросил:

— А вы какую карьеру выбрали?

— Флот! — мгновенно ответил он с таким воодушевлением, что я не сдержал улыбки. — Через две недели я поступаю в Военно-морское училище.

— Понимаете, — пояснила г-жа Петрель, — мы с мужем не пытались воздействовать на него, хотя у нас нет второго сына, чтобы передать ему адвокатскую контору, и когда муж отойдет от дел, она попадет в чужие руки.

Я был очарован, покорен г-жой Петрель. В ней было нечто патрицианское, что меня восхищало, но в то же время вызывало во мне, сыне булочника, сопротивление.

Дом Дандюранов на улице Кармелитов, вероятно, был похож на квартиру, где мы сидели, только, как мне думается, там было куда тише и торжественней. Профессору, несомненно, была свойственна та же непринужденность, что и его дочери, — непринужденность, происходящая от абсолютной уверенности в себе, но ничуть не от высокомерия.

— Я понимаю, почему он хотел поступить в мехаристы, — произнес Жан Поль. — На мой взгляд, он не прав в другом: надо было добиваться своего, если ему действительно хотелось.

Г-жа Петрель повернулась ко мне.

— Мой сын гораздо практичнее своего дяди и, мне кажется, куда эгоистичнее.

— Эгоизм — жизненная необходимость, мамочка. Без эгоизма…

Она улыбнулась.

— Согласимся, что у дяди не было ни твоего характера, ни твоей последовательности. Но, сдав экзамен на бакалавра, он пошел на юридический факультет.

— Чтобы доставить удовольствие дедушке! — бросил Жан Поль.

— Возможно. А возможно, чтобы избежать конфликта. Он вообще не любил ссор, но больше всего боялся причинить огорчение. Как-то, когда он еще был в университете, я удивилась, почему он никогда не приглашает к нам своих товарищей, и он смущенно ответил: «Понимаешь, большинство из них небогаты. Если я приведу их к нам, я буду выглядеть, как…»

Не помню, какое сравнение он употребил. Именно в университете он осознал существование социального неравенства и долго не мог избавиться от чувства вины; его коробило всякий раз, когда тетушка высказывала что-нибудь такое, от чего несло буржуазной спесью. С нею в спор он не вступал, но я всегда замечала, как он бледнел и ел уже без всякой охоты.

Один из его друзей был поэтом, а сейчас он главный редактор левой газеты и вроде бы депутат парламента. Но это можно уточнить у мужа. Не знаю, может быть, уже тогда этот человек придерживался тех же взглядов и оказал влияние на Робера.

Во всяком случае, переехать из Пуатье в Париж для брата было огромным облегчением.

Жан Поль бросил:

— Я его понимаю.

— Почему?

— Быть сыном важной птицы — небольшое удовольствие. Уверен, что многие студенты избегали его.

Г-жа Петрель, не выразив неодобрения, продолжала:

— Когда Робер в первый раз приехал на каникулы, я уже была барышней, и он разговаривал со мной гораздо свободнее.

— Рассказывал о своих похождениях?

— До этого не доходило. Он был не такой, как ты. Да и женщины его не слишком интересовали — я это заметила по его отношению к моим подругам.

— Девушки из хороших семей в нашем возрасте не очень-то котируются.

Отношения между матерью и сыном были достаточно свободными, и, надо думать, иной раз они толковали весьма откровенно. Несмотря на разность характеров и темпераментов, между ними существовала очень тонкая, я бы даже сказал чувственная, общность. Еще на похоронах я был поражен той заботой, которой окружил Жан Поль свою мать. Да и сейчас было видно, как они любят друг друга.

— И что же он тебе рассказывал?

— Что попробовал жить так, как его приятели, которым, чтобы учиться, приходится работать.

— Ты никогда мне об этом не говорила. И что же, он пошел билетером в кино?

— Нет. Думаю, что это ему показалось слишком легким. Когда-то он хотел служить в армии в пустыне, а тут решил пойти чернорабочим на Ситроен. Работали там в три смены. Его приняли в ночную. Для этого оказалось достаточно отстоять перед воротами в очереди с арабами, поляками, с людьми из самых мрачных углов Парижа и со всех концов света.

— И сколько он там выдержал?

— Три недели.

— По мне, много.

— По мне, тоже. Я была восхищена. И тут же стала издеваться: он вздумал сделать татуировку на левой руке. Счастье, что он сходил всего на один сеанс! Ему успели нарисовать только контур штурвала и инициалы.

— В английском военном флоте, — сообщил Жан Поль, — у всех офицеров татуировка.

— Тут есть разница.

— А зачем это было ему?

На вопрос Жан Поля ответил я, взглядом попросив позволения у его матери:

— Чтобы не отличаться от своих товарищей, быть, как они.

Жан Поль задумался.

— Кажется, я его понимаю.

Он действительно понимал Боба, потому что добавил:

— Думаю, в армии он предпочел бы быть рядовым, а не офицером.

Нас прервали. Дамы сидели в одном углу, мужчины стояли в другом.

— У меня тоже есть несколько вопросов к вам, — уже поднимаясь, сказала Жермена Петрель.

Моя жена снова завела с ней разговор, а Петрель, словно это было подстроено заранее, взялся за меня.

— Вы говорили о Робере?

Причин скрывать это у меня не было.

— Любопытный был человек, чрезвычайно привлекательный, и мой сын прямо-таки обожал его.

Подошел Сосье, наполнил нам рюмки, а Жан Поль то ли из скромности, то ли потому, что не чувствовал себя еще вполне взрослым, остался с дамами.

— Если бы спросили мое мнение о нем, я бы сказал, что он был поэтической натурой. Уверен, что в свое время он писал стихи.

— А вы нет? — удивился Сосье.

— Насколько помнится, нет.

Говорил Петрель нарочито отчетливо, словно истолковывал в гражданском суде статью закона.

— Я не поручусь, что решение пойти во флот Жан Поль принял не без некоторого влияния Робера. Но, с другой стороны, не могу упрекнуть его в том, что он был хоть сколько-нибудь некорректен. Виделись мы с ним хорошо если два раза в год. Он, должно быть, чувствовал себя паршивой овцой в семействе и заранее предупреждал сестру по телефону о визите, словно не желал конфузить нас, если в доме соберется общество.

Фразы его мне казались чудовищно длинными, и я с трудом следил за ними, настолько мне они были неинтересны. Сосье, который, главным образом благодаря жене, находился в смысле социального положения примерно на полпути между мной и Петрелем, примирительно произнес:

— Короче, он был богема. По-моему, это просто спасение, что в нашу эпоху безжалостного утилитаризма остались еще такие люди, хотя бы для того, чтобы создать иллюзию легкости жизни и подчас позабавить серьезных особ. Англичане, величайшие в мире консерваторы, к своим чудакам и оригиналам относятся с той же покровительственной любовью, что к памятникам старины, и в Гайд-парке никто не подумает потешаться над каким-нибудь одержимым, одетым, как огородное пугало, который, стоя на ящике из-под мыла, проповедует только что придуманную им новую религию.

— Интересная точка зрения. Вполне возможно, что мой шурин имел намерение потешать других.

— Я не утверждаю, что…

Но Петрель с полной серьезностью принялся развивать эту тему, и я опять начал следить за разговором.

— Да! Да! В том, что вы только что сказали, есть нечто очень тревожное. Я неоднократно пытался поговорить с ним как мужчина с мужчиной, но он всякий раз увиливал или отделывался шутками. Надо полагать, он относился ко мне без особой любви. Очевидно, я ему казался напыщенным холодным законником. Тем не менее он нередко пытался, как тут выразился Сосье, позабавить меня. И это позиция.

Любопытно было видеть, насколько он загипнотизирован этой мыслью.

— Когда-то у меня был приятель, который тоже почитал своим долгом потешать других. Но поскольку ему было известно, что остроумие к нему приходит только после одного-двух стаканчиков, то прежде чем идти туда, куда был приглашен, он обязательно заглядывал в кафе или бар, причем точно знал дозу спиртного, которая ему необходима.

— И что же с ним сталось? — полюбопытствовал я.

— Умер от туберкулеза. Его жене пришлось пойти работать продавщицей в универмаг. И у меня такое впечатление, что Робер тоже не отличался крепким здоровьем. Не правда ли, с очень высокими людьми это частенько случается?

Я забеспокоился: мне показалось, будто жена говорит о Люлю, а я не очень представлял, что она может наплести.

— В конечном счете, он сам выбрал такую жизнь, и она его устраивала. Однажды моя жена спросила, счастлив ли он, и он ответил, что не поменял бы свою жизнь ни на какую другую.