Она нашла в ящике три фотографии и протянула мне. Снимки были скверные: лица у всех получились кривые. Отец и мать сидели. Он, скрестив руки, смотрел прямо в объектив; она положила руки на колени. Их окружало шестеро детей: четыре дочери, два сына.

— Нас могло быть семеро, да младшая сестренка умерла сразу после рождения.

— Ваша мать жива?

— Живет в том же самом доме в Сен-Мартен, и мы все ежемесячно посылаем ей понемножку денег. Сколько ей лет? Уже не помню. Надо посчитать. Во всяком случае, за восемьдесят. Вам не надоело?

— Нет.

— Странно, что вам это интересно. Давно я не рассказывала о своей семье.

Люлю сообщила, кто чего достиг. Старший брат Анри — жандарм в Орийаке, у него четверо детей, одна дочка недавно вышла замуж. Второй брат — парикмахер в Марселе. Одна сестра, Югетта, вышла за некоего Ланглуа, они держат кафе в Нанте.

— Это те, которые чего-то добились, — заметила она. — Мирей — она на два года младше меня — несколько лет была в публичном доме в Базье, а сейчас живет в Алжире и, похоже, обзавелась собственным заведением. Мать в письмах больше всего пишет про нее: Мирей посылает самые крупные переводы. Жанина, которая на год старше меня — вот она на фото, такая толстая, — никогда не была замужем, всю жизнь работает горничной в одной гостинице в Невере. У нее двое детей, она отдала их на воспитание матери. Когда я встретилась с Бобом, я была вроде этих моих сестричек.

Если мадемуазель Берта и подслушивала какое-то время под дверью, то сейчас легла в постель: оттуда доносилось покашливание, которым старая дева выражала недовольство.

— Кашляй, старушка, кашляй! — улыбнувшись, бросила Люлю и спросила: — Не хотите выпить?

— Благодарю, нет.

— Продолжать?

Она взглянула на часы, стоящие на камине.

— Я забыла, что вашей жены нет в Париже.

Люлю догадывалась: жена была бы недовольна, что я так поздно задержался на улице Ламарка.

— Сколько вам было, когда вы оставили деревню?

— В Париж я приехала пятнадцати лет. В семьях вроде нашей детей отдают в услужение, как только они кончают начальную школу. В тринадцать я уже нянчила детей у одного неверского аптекаря. Когда мне стукнуло пятнадцать, одно семейство переезжало в Париж и взяло меня с собой. Остальное можете себе представить, недаром же вы врач. Самое удивительное, что за два года я ни разу ни влипла. Потом моего хозяина, который был на государственной службе, послали на Юг. А я осталась. Сменила подряд полдюжины мест. И в девятнадцать лет практически оказалась на улице.

— Тогда вы и познакомились с Бобом?

— Нет. Это произошло примерно через два года, в тысяча девятьсот тридцатом. Я тогда ютилась в Латинском квартале, жила то с одним студентом, то с другим. Иногда по месяцу, иногда всего ночь.

Я решился и задал вопрос:

— Тогда у вас и случился первый выкидыш?

— Скажите лучше: аборт, это будет правильней. Я чуть не умерла, и студент медик, который мне помог, так струхнул, что начал говорить о самоубийстве. Потом я встречала его фамилию в газетах: он стал известным врачом.

— Вы были в него влюблены?

— Ни в него, ни в остальных.

Да, Люлю была откровенна.

— Думаю, мне вообще это не нравилось. Но приходилось этим заниматься — что еще оставалось. Как-то в июле, в пору экзаменов, я сидела на террасе «Аркура», на бульваре Сен-Мишель. Я была с приятелем, румынским студентом, уезжавшим на каникулы на родину. Июль и август были для меня самыми скверными месяцами: приходилось даже ловить туристов на Больших бульварах, и однажды меня арестовали; до сих пор удивляюсь, каким чудом я тогда выпуталась. В ту пору я выглядела такой молоденькой, что инспектор полиции, перед которым мы проходили, сжалился надо мной. Вы не будете сердиться, если я налью себе рюмочку?

Снова сев за стол, Люлю поинтересовалась:

— Я вас не шокирую?

— Ничуть.

— Признайтесь, вы ведь обо всем этом догадывались?

— Да.

— Сейчас расскажу, как я встретилась с Бобом, которого тогда еще никто так не называл. Значит, мы с моим румыном сидели на террасе. Дело шло к вечеру, народу было уже много. Мимо нас прошел высокий молодой человек без шляпы: волосы светлые, чуть с рыжинкой, глаза серые. Глаза его меня сразу поразили, к тому же одет он был в тон: костюм, галстук, даже носки — все было серого цвета. На секунду он остановился, пожал руку моему приятелю, бросил на меня рассеянный взгляд и направился к бару. Это был еще совсем не тот Боб, какого вы знали. Тогда он был похож: на своего племянника, которого вы видели на похоронах.

«Кто это?» — спросила я приятеля. «Понравился?» — «У него необыкновенные глаза». Мой румын улыбнулся, повернулся к бару, где его знакомый, поставив локти на стойку, пил в полном одиночестве с видом человека, решившего накачаться.

«Подожди, я сейчас». Я смотрела, как они беседовали вполголоса. Боб несколько раз оглянулся на меня; видно было, что он колеблется. Наконец, пожав плечами, заплатил бармену за выпитое и без энтузиазма последовал за румыном.

«Позволь представить тебе Роберта Дандюрана. Завтра он сдает последний экзамен на юридическом». Меня мой румын отрекомендовал куда короче: «Люлю».

С полчаса они говорили о профессорах и однокашниках, не обращая на меня внимания, лишь иногда угощали сигаретой. Потом румын взглянул на часы и встал. «Мне пора. Допивайте без меня и постарайтесь не поссориться». Больше я его никогда не видела.

Дандюран сперва сидел хмурый, словно его заманили в ловушку. «Вы давно с ним знакомы?» — поинтересовался он. «Три недели». — «Умнейший парень. Держу пари, когда-нибудь он станет премьер-министром у себя на родине».

Боб все время перекладывал ногу на ногу, точно и так и этак ему было неудобно, и вот тогда-то я обратила внимание на его носки.

«Если у вас есть дела поинтереснее, ради бога, не задерживайтесь из-за меня, — предложила я. — Я же знаю, завтра у вас серьезный экзамен».

Я ведь не подозревала, что у него в голове, да он совсем и не думал обо мне. Уже тогда его отличала характерная черта — края верхней губы приподнимались, словно он посмеивался над собеседниками и над собой.

«Ваше имя Робер?» — «Да». — «А вас никогда не звали Бобом?» — «Нет. А что?» «Просто, мне кажется, вам бы это пошло».

Это было глупо, я понимала, но надо же о чем-то говорить.

Произнеся это, Люлю улыбнулась так жалко, что я едва удержался, чтобы не взять ее за руку; мне стало стыдно за ту суровость, с какой я судил о ней последние недели. Дверь спальни приотворилась, и мадемуазель Берта высунула голову в бигуди.

— Это, конечно, не мое дело, но мне кажется, доктор, что в интересах ее здоровья…

— Ложись. Я сейчас приду.

Дверь захлопнулась, но старая дева продолжала что-то бурчать.

— Вот видите! Я больше не имею права лечь когда хочу. А мне так охота поговорить!

— Вы ее послушаетесь?

— Иначе она весь день будет дуться, разговаривать не станет. Однажды так уже было. В прошлое воскресенье мы весь день с утра до вечера провели вдвоем, не перемолвившись ни словом, и все потому, что я отказалась пойти с нею к мессе. И она тоже не пошла. Ладно, доскажу в другой раз. Мне хочется, чтобы вы знали все. Вы увидите, что Боб был куда сложнее, чем казался, и, может быть, поймете, что с ним произошло: ведь вы лучше меня разбираетесь в людях. Хочу только, чтобы вы знали, что к решению, принятому им тогда, я не причастна. Произошло чудо. Разве это не чудо, что с той минуты, когда на террасе «Аркура» он сел на плетеный стул рядом со мной, мы никогда не расставались, не провели порознь ни одной ночи, за исключением трех недель, что я была в клинике? Даже когда он поехал в Пуатье повидаться с отцом, он взял меня с собой и на ночь вернулся в отель. А мы тогда не были женаты.

Я поднялся, собираясь уходить.

— А знаете, Шарль, в каком году мы поженились?

Я не имел представления. Люлю сама только что сказала, что живут они вместе с 1930 года.

— В тридцать девятом, через три недели после объявления войны. Как только ее объявили, на следующий день Боб подал в мэрию заявление о вступлении в брак и страшно боялся, что его мобилизуют, прежде чем мы поженимся.

— Его призвали?

— Через два месяца, взяли в санитары; ему повезло: он отступал до самой Дордони и не попал к немцам в плен. Ох, я ошиблась! Весь этот период, понятно, мы спали не вместе, хотя я несколько раз приезжала в Эна, где он стоял, а в Перигё прибыла всего спустя пять дней после него.

Раздался сухой кашель мадемуазель Берты.

— Спокойной ночи, Шарль. Не буду вас больше задерживать.

И прежде чем закрыть за мной дверь, она произнесла:

— Спасибо вам.

Я не решился слишком скоро появиться на улице Ламарка, боясь, как бы Люлю не подумала, что я пришел ради продолжения ее истории. Но, после того как она упомянула Пуатье, я сделал открытие: вероятней всего, Боб был сыном профессора Дандюрана, декана юридического факультета и автора философского трактата, которым до сих пор пользуются во всех университетах.

Долгие годы у меня и в мыслях не было как-то связать старого профессора и мужа Люлю. Мне пришлось перелистать ежегодник университета, из которого я узнал, что Жерар Дандюран вышел в отставку во время войны, а умер в 1950 году в возрасте семидесяти трех лет.

Выходит, Боб ездил в Пуатье на похороны? И, взяв с собой жену, возвратился к ней на ночь в отель? Теперь мне стал понятней контраст между Петрелями и остальными, кто пришел проводить гроб. Та троица, что выразила соболезнование сестре Боба, — очевидно, друзья семейства; старик, с которым так почтительно здоровались, наверно, знаменитый адвокат или бывший профессор.

Мне не хотелось бы, чтобы создалось впечатление, будто все это время я целыми днями думал о Дандюране и Люлю. Несмотря на отпускной период, у меня хватало хлопот с больными. Ел я теперь в ресторане, и это давало мне возможность встречаться с друзьями, которых остальную часть года редко удавалось видеть; у большинства из них жены и дети тоже были на отдыхе.