Чтобы не выпасть из науки, Рамут выписывала врачебные издания. Журналы и сборники статей в деревню не доставляли, и за ними приходилось раз в месяц ездить в ближайший городишко, Раденвениц. Городской наряд Рамут не сняла, привыкнув к нему, только дополнила его высокими сапогами для верховой езды – такими же, какие носила тётушка Бенеда.

Дочки быстро привыкли к сельской жизни. Рамут брала их с собой на реку и в горы, учила ухаживать за домашней скотиной, плавать, лазать и читать лес, как открытую книгу. Столичная суета не выбила из неё самой любви к природе, и она с горьковатым наслаждением окуналась в родные места. Здесь она была дома.

...Оторвав перо от бумаги и устремив взгляд в окно, на играющих во дворе девочек, Рамут задумчиво улыбнулась, но это не изгладило горьковатых складочек, чуть наметившихся возле её губ. Рот у молодой навьи был точь-в-точь матушкин – такой же твёрдый, волевой и жёсткий, но суровость его смягчалась ласковым светом ясных голубых глаз.

Драгона и Минушь были зачаты с Доброданом, а не с Вуком – в недолгие счастливые промежутки, когда бодрствовала светлая часть личности мужа. Лаская Рамут, он осыпал её словами любви на своём родном языке; она выучила уже много нежных прозваний – «ладушка», «солнышко», «ягодка», «горлинка»... В сладкие мгновения близости перед нею раскидывался тот незабвенный луг, покрытый цветочным ковром. Рамут стояла среди бело-жёлтых пупавок, раскинув руки крыльями, а кто-то любящий обнимал её сзади и шептал на этом языке что-то ласковое. Она понимала не слухом и разумом, а сердцем...

Она научилась будить в муже Добродана – пусть даже на несколько часов, но и этих островков счастья хватало, чтобы отдохнуть от леденящего панциря напряжения, в котором Рамут пребывала с Вуком. Она вливала в Добродана целительный свет своего сердца, отчаянно, всей душой желая ему победы, но тот сказал однажды:

– Ты не можешь мне помочь, родная. Потому что, как бы ты ни пыталась, ты меня не любишь... Ты жалеешь меня.

Это была ночь зачатия младшей из их дочек. Слова супруга горько вонзились Рамут в сердце, она с болью вскинулась на постели, и тёплые слёзы хлынули из её глаз. Добродан с грустной нежностью вытирал ей щёки, успокоительно гладил по волосам, а потом, мягко преодолев её сопротивление, уложил к себе на плечо.

– Нет, не спорь, ладушка, не пытайся убедить себя в том, что любишь меня. Твоё призвание – спасать и исцелять. Это твоя суть. И ты принимаешь сострадание за любовь.

Рамут, уткнувшись в подушку, всхлипывала. В груди стонала рвущая душу правда: спасти отца, быть рядом, сделать так, чтоб его не убили... Спасти Добродана. Батюшку она избавить от гибели не могла, будучи слишком маленькой, но теперь, став взрослой и сильной, она должна была спасти супруга. Вырвать Добродана из пожирающей его душу тьмы по имени Вук, сделать невозможное, повернуть реки вспять, выиграть обречённую битву.

Она рвала зубами подушку, беззвучно тряслась, судорожно вцепившись в супруга, а тот щекотал губами её мокрые щёки и сушил их тёплым дыханием.

– Ну, ну, ладушка... Не плачь. Благодарю тебя за счастье любить тебя, за этот последний светлый лучик, озаривший мою жизнь.

– Нет... Нет, – упрямо всхлипывала Рамут, закогтив плечи мужа и обхватив его так, будто желала удержать на краю смертельной бездны. – Я не отдам тебя... Не допущу этого. Ты победишь! Мы победим...

Она спасала его изо всех сил – наотмашь, до исступления, до изнеможённой дрожи, до обморочной слабости. Поддерживала в нём Добродана, оберегала гаснущую искорку света от хлёсткой безжалостной тьмы, отгоняла холод и взращивала тепло. Но Рамут осталась единственным воином в этой битве: сам Добродан уже сдался.

А однажды зверь с холодными глазами швырнул перед нею тетрадь с двумя почерками. Рамут кормила грудью младшенькую и невольно закрыла малышку объятиями, внутренне окаменев и сжавшись.

– Твой Добродан больше не придёт, – возвышаясь над Рамут, гулко бросил Вук, и его голос стальным эхом отдался в стенах дома, так и не ставшего ей родным. – Он мёртв.

Тетрадь, жалобно прошелестев страницами, упала на пол, и на последнем исписанном листе Рамут увидела свой новый портрет. Под ним рукою Добродана было написано: «Я люблю тебя, моя ладушка» – на его родном языке, нескольким словам и выражениям из которого супруг успел её обучить.

– Я давно знаю о Добродане. Догадался. – Голубые ледышки глаз Вука резали живое, горестно трепетавшее сердце Рамут, как два острых клинка. – Но больше ты его не увидишь. Мне не нужны эти записки. Если хочешь, оставь себе на память. – И, поклонившись с ледяной учтивостью, Вук добавил: – Прости, госпожа, мне пора на службу.

Покидая дом, он сапогом наступил на страницу с рисунком, а Рамут осталась сидеть с дочкой на руках, помертвевшая, каменная, с мраморно-белым лицом. Сурово сжавшиеся губы не дали вырваться крику, только проступили складочки по бокам рта – совсем как у матушки. Сердце рвалось вдовьим воем, а руки обнимали кормящуюся малютку.

Ни единым стоном Рамут не выдала своей боли. Вся её жизнь сосредоточилась вокруг дочек и работы, а с Вуком они совсем отдалились друг от друга. На супружеское ложе она его больше не пускала, а на домогательства в снах ответила таким яростным и жёстким отпором, что и те вскоре прекратились. Ей было всё равно, где и с кем Вук утолит свою похоть: убийца Добродана вызывал в ней только холодную ненависть. Дела службы унесли матушку далеко от Рамут, но она видела Севергу в собственном зеркальном отражении. Лишь глаза отличались оттенком, а всё остальное – как две капли воды: рот, волосы, выражение лица... Столь же дикое, мрачное, непримиримо-суровое. Она и внутренне находила в себе всё больше сходства с родительницей, становясь таким же волком-одиночкой, как Северга... Лишь нежность к дочкам не давала ей превратиться в глыбу льда, да ещё, пожалуй, спасала душу работа: если призванием Северги стали война и убийство, то Рамут шла по противоположной стезе, принося не смерть, но исцеление.

Но в столице было пусто и холодно, Рамут чувствовала, что родник её души пересыхает здесь. Любимые горы, лес и река подпитывали её силы в Верхней Генице, а что мог дать ей город – сборище каменных коробов, подслушивавших каждое слово своих жильцов? Она гуляла с дочками в городском саду, но этот островок природы был лишь бледным подобием того вольного и дикого великолепия, на лоне которого Рамут выросла. Какие столица могла дать ей преимущества? Вращение в научных кругах, возможность потешить честолюбие и завоевать своё место на небосклоне, среди светил врачебного искусства? У неё, обладательницы особого дара, уже появились завистницы среди сестёр по науке, и это омрачало радость от работы. Ей недоставало той весёлой, острозубой и злой хватки, с которой прокладывала себе путь Реттгирд, дух соперничества был Рамут чужд, она хотела просто делать своё дело – лечить страждущих.

Из всех сестёр по науке расставаться ей было жаль только с Ульвен. Уладив все условности с Обществом врачей и заехав на прощание к Темани, Рамут заказала повозку повышенного удобства, взяла детей и отправилась в Верхнюю Геницу. Опостылевшего ей Вука она даже не стала заранее предупреждать о своём отъезде, только оставила письмо, в котором говорила, что хочет пожить с дочками в деревне: это будет полезно для их здоровья.

В дороге весенняя Макша растапливала ледяную корку ожесточения, которой подёрнулась её душа, и наружу пробивалась упрямым ростком первоцвета безрассудная, ни на чём не основанная вера: Добродан жив. Он не мог умереть, Вук просто вогнал его в глубокую спячку... Эта вера колола сердце беспокойным колоском, и Рамут пускала вдаль незримую золотую нить, по которой текла эта безумная надежда и тёплая живительная сила. Не оборвать злодею Вуку эту ниточку-пуповину, он её даже не почувствует: не способен. «Живи, живи... Только живи», – устремляла Рамут в небо страстную мольбу. «Ты проиграла битву», – давила на грудь каменная глыба уныния, но росточек веры жил. Пуповина мерцала, тянулась через расстояние и тёмный холодный кокон души Вука к Добродану, соединяя его с сердцем Рамут. Она выносила двух дочек – выносит и эту победу. Неподъёмно-тяжёлую, как вес всего мира, но – нет, не обречённую. И неважно, кто он ей – отец, муж... Она должна была спасти его даже за мертвенной гранью небытия.

...Рамут так погрузилась в работу, что не видела, как во двор въехал воин на чёрном коне. Глаза огромного зверя пылали алыми угольками, а очи всадника блестели светлыми льдинками. Его встреча с Драгоной и Минушью произошла там же, где Рамут в детстве увидела приехавшую в отпуск родительницу – у колодца под медовым деревом. Но, в отличие от неё, девочки не обмерли и не застыли как вкопанные, а закричали от ужаса и бросились со всех ног в дом.

– Матушка... матушка, там! – Подбежав к Рамут, запыхавшиеся девочки взволнованно задёргали её за рукава.

– Что там, мои родные? – Рамут раскрыла объятия перепуганным дочкам.

– Дядя на коне, – пролепетала старшенькая, Драгона.

– Стра-ашный, – прижимаясь к коленям матушки, добавила Минушь.

Нахмурившись, Рамут поднялась из-за стола и выглянула в окно, чтобы посмотреть на «дядю», который напугал её дочурок, но в следующий миг её сдвинутые брови расправились, а губы улыбчиво дрогнули.

– Это не дядя, мои крошки, – засмеялась она. – Это ваша бабушка! Пойдёмте к ней скорее!

Оробевшие девочки упёрлись было, но Рамут подхватила в охапку обеих и устремилась во двор, где соскочившая с седла Северга черпала ведром колодезную воду и поила своего жутковатого чёрного коня. Она стала более смуглой и поджарой, щёки высохли и ввалились, скулы остро проступали, а суровые складочки у рта обозначились ещё резче. Заметив Рамут с девочками, она поставила ведро наземь и выпрямилась; её губы оставались каменно сжатыми, но глаза пронзительно засверкали при виде внучек. Как и Рамут в своё время, малышки боялись встречаться с нею взглядом и застенчиво прятали лица.