– Это я, наверно, виновата. – Осознание накрыло Рамут, как выстуженный морозом панцирь, сковало ей грудь. – Если б я не сказала, что не хочу расставаться с тобой...

Матушка вяло взмахнула пальцами, поморщилась.

– Не надо, не вини себя ни в чём. Этот приказ был готов ещё до нашего с тобой приезда, там число стояло – не день подписания, а день составления. Так что... Ты тут ни при чём, девочка. Всё уже было решено. Слушай... А ты как-нибудь своим внушением не можешь ей в мозги втемяшить, что пить хмельное – плохо? Ну, или сделать так, чтоб она к нему испытывала отвращение? Чтоб её от него рвало, к примеру?

– Я попробую, матушка, но не знаю, получится ли у меня, – сказала Рамут. – Я ничего подобного никогда не делала.

Как назло, ночью её опять вызвали на роды, и домой она вернулась только в семь утра – вымотанная до слабости в ногах и зябкой дрожи нервов. Матушка уже ушла на службу, а Темань, подавленная и болезненно бледная, пила в постели отвар тэи. Её тусклый, мутновато-усталый, как осеннее небо, взгляд выражал обречённость. Синяк уже сходил, осталась лишь небольшая желтизна с носовой стороны глазницы.

– Ты где приложиться-то так умудрилась? – Рамут присела рядом, осматривая остатки фингала.

– Не помню... Ударилась, наверно, обо что-то. О столб, кажется. – Чашка нервно звякала о блюдце в руках у Темани. – Ну, не в драке же я его получила, в самом деле! Я кулаками не машу... и не умею.

Слушая рассказ Рамут о том, как её вчера доставили домой заботливые стражи порядка, она прикладывала к щекам пальцы и загнанно шептала: «Какой позор... Как низко я пала...» Однако предложение о внушении она сразу отвергла.

– Нет, я не позволю ничего делать с моими мозгами. Даже из лучших побуждений. А уж если ты раньше этим не занималась, то тем более. Чем это может кончиться – неизвестно. Может, я вообще с ума сойду после этого...

Рамут оставалось только мягко успокаивать Темань – точно так же, как тогда, во время её болезни. Ничего особенного она не делала, просто сидела рядом, пропуская меж пальцев прядки её золотых волос, и веки Темани постепенно наливались тяжестью, а ресницы трепетали, готовые сомкнуться. Ничего внушать молодая целительница не пыталась, просто старалась снять это нервное напряжение, от которого у супруги её матушки твердела шея и углублялись ямки под ключицами. «Она пьёт от страха и беспокойства. Может быть, если она успокоится и расслабится, то и пить ей не захочется», – рассуждала про себя Рамут.

Темань задремала, и Рамут ещё некоторое время побыла с ней, мысленно развеивая незримое облако тревоги вокруг неё. Усталость одолевала её саму, и Рамут решила, что хоть пару часов отдыха стоило попытаться выкроить. Не тратя времени на купель, она упала в постель и провалилась в крепкий сон.

Вздремнуть удалось не более часа: Рамут поднял звонок дома, оповещавший о новом посетителе. Ощущение было такое, будто острый крюк подцепил её за рёбра и выдернул из зыбкой и вязкой трясины. Несколько мгновений Рамут приходила в себя, попутно обнаружив, что легла спать не раздеваясь. Одежда помялась, конечно, но она могла встретить больного незамедлительно. Наскоро приведя в порядок волосы, Рамут устремилась по лестнице вниз.

Её помощь требовалась очередной жертве поединка. Бледного и забрызганного кровью, трясущегося златокудрого красавчика вели под руки двое его пьяных приятелей.

– Госпожа врач... Ик! Пришей ему, пожалуйста, руку!

Запястье пострадавшего было перетянуто ремнём, а отрубленная кисть торчала у него из кармана. Рамут устало поморщилась: эти праздные забияки не вызывали у неё ничего, кроме глухого раздражения, но лечить она была обязана всех обратившихся без исключения.

– Проходите в кабинет. Сюда, пожалуйста, – пригласила она учтиво.

Приятели, выписывая ногами кренделя, кое-как помогли златокудрому бедолаге вскарабкаться на операционное кресло.

– Держись, старик, – подбадривали они его. – Сейчас тебе госпожа врач всё пришьёт...

– Выйдите за дверь, – холодно велела Рамут. – И ждите в гостиной.

Пострадавший, едва оказавшись в кресле, блеванул на пол: как и его дружки, он был изрядно пьян. Рамут с каменным лицом велела дому убрать за ним, а сама принялась готовить всё необходимое для пришивания руки.

– Святая печёнка Махруд, как больно!

Рамут сделала обезболивание, и пострадавший затих с остекленевшим взглядом. Наложив тонкую плёнку хмари на срез запястья для остановки крови, она взялась за дело. Недосып сказывался гулом в голове, наползал звенящим колпаком, но Рамут было не впервой так работать. Сосредотачиваться она умела.

Способность навиев к восстановлению после повреждений была столь велика, что не требовалась даже большая тщательность при соединении тканей. Нервы и кости Рамут сращивала своим целительским воздействием, крупные сосуды схватывала парой-тройкой стежков, а сеть мелких должна была заново вырасти сама. Кисть между тем оживала: мертвенная бледность уходила, уступая место здоровому цвету. Убедившись, что кровообращение в конечности восстановилось, Рамут наложила последние швы на кожу и немного пошлифовала будущий рубец пальцами, чтобы он рассосался без следа, после чего покрыла руку плёнкой хмари и наложила гипсовую повязку. Сняв увеличительные окуляры, она опустилась в изнеможении на стул. Щелчок пальцами – и оцепенение обезболивания покинуло тело больного.

– Готово, – сказала Рамут дуэлянту, похлопывая его по бледноватым щекам. – Повязку не трогать. Через сутки – ко мне, будем снимать.

Денег ни у самого пострадавшего, ни у его друзей с собой не оказалось: видно, всё пропили-прогуляли.

– Хорошо, счёт за лечение я вышлю на дом, – вздохнула Рамут. – Назови место своего проживания, любезнейший.

Счета обычно оплачивались либо супругами, либо матушками этих бездельников. Свернув и запечатав бумагу, Рамут вложила её в щель домашнего почтового ящика и отдала распоряжение:

– Дом, отправить.

«Будет сделано, госпожа».

Счёт ушёл по письмоводу в городское почтовое отделение. Нетрезвого пострадавшего после обезболивания окончательно развезло, и Рамут пришлось вызывать для него повозку. Дружки, пошатываясь, рассыпались в благодарностях, а целительница про себя думала не без досады о том, что придётся, пожалуй, завтра самой навещать этого шалопая, чтобы снять гипс. Сейчас он вряд ли что-то услышал и запомнил.

Вечером у матушки состоялся серьёзный разговор с супругой. Огонь потрескивал в камине, отражаясь угрюмо-колючими искорками в её льдисто-светлых глазах, отвар тэи янтарно золотился в чашках.

– Дорогая, если в тебе сохранилась хоть капля достоинства, ты больше не будешь так поступать.

Сквозь спокойствие снежной равнины в голосе матушки морозной звёздочкой звенела усталая печаль. Темань потирала круговыми движениями виски, уставившись застывшим, безжизненным взором на пламя.

– Я уже не знаю, что от меня осталось, – пепельно-горестным, севшим голосом пробормотала она. – Иногда мне кажется, что меня уже нет.

– Милая... – начала матушка.

– Нет, Северга, не надо. – Темань измученно зажмурила глаза, накрывая сомкнутые веки дрожащими пальцами. – Не утруждайся успокаивать меня и обнадёживать. Заверения в том, что всё будет хорошо, звучат глупо и жалко. Ничего хорошего впереди не предвидится. У меня вот здесь ледяной ком предчувствия какой-то беды. – Ладонь Темани легла на грудь, зарывшись в кружева.

Лицо матушки застыло, сурово заострилось, под сведёнными в одну тёмную линию бровями залегла мрачная тень, а складки у губ обозначились резко и горько. Она не могла ничем утешить Темань, не находила для неё ободряющих слов.

– Ладно, пошли спать, – только и смогла она проронить. – Поживём – увидим.

Предчувствие беды поселилось в доме призраком с большими тревожными глазами, который таился в каждом углу, дышал тоской и осенней бесприютностью. Темань больше не напивалась, но целыми днями просиживала в кабинете за рабочим столом, ударившись в сочинение стихов. Нервные, скачущие строчки были исполнены тягучей безысходности и безнадёги, из них таращила свои пустые глазницы смерть. Комкая листки, Темань швыряла их в корзину, запускала тонкие, беспокойные пальцы себе в волосы и подолгу сидела за столом с застывшим взглядом. Оттаяв, снова принималась строчить, грызла перо, расхаживала по комнате... А порой, возвращаясь с очередного вызова, Рамут заставала её плачущей, с неубранными волосами, беспорядочно распущенными по плечам и спине. Неугомонная жажда помогать страждущим заставляла целительницу забывать усталость и бросаться к ней на выручку. Её чудотворные руки мяли плечи Темани, чуткие пальцы рвали густые леденящие нити незримой паутины, окутавшей голову матушкиной супруги: так Рамут чувствовала эту тоску. Слёзы Темани высыхали, она грустно и благодарно улыбалась, пила отвар тэи – чашку за чашкой, со сливками и без. И снова строчила и строчила без конца. Свои стихи она называла унылой слякотью, а однажды сгребла листки в кучу и швырнула в камин. Матушка склонилась над нею, плачущей в кресле, поцеловала в золотистую макушку.

– Ну, зачем же ты так? Писала, писала – и вот, здрасьте вам...

– Ничего светлого и прекрасного в моём бумагомарательстве нет, – надломленно и устало ответила Темань, зябко и угловато поводя плечами. – Никакой художественной ценности, одна тоска и нытьё. Туда им и дорога...

Рамут было некогда тосковать, вызовы шли один за другим: отрубленные конечности, расквашенные лица, вспоротые животы и бессчётные роженицы. Для каждой из этих женщин радость материнства была больше, чем что-либо на свете; у первородящих в глазах плескался страх и боль, будто они переживали нечто, чего не случалось до них ни с кем и никогда. И они не могли понять, почему Рамут так невозмутимо, непробиваемо и непоколебимо спокойна, будто увенчанная снежной мудростью гора. Ответ был прост: её, видевшую таинство деторождения не одну сотню раз, уже ничто не могло впечатлить. Каждые четвёртые роды приходилось завершать разрезом; свою сноровку в этой операции Рамут отточила до совершенства, а особый способ обезболивания женщинам очень нравился. Довольные мамочки советовали Рамут своим подругам и знакомым как «чудо-врача, которая забирает всю боль в кулак».