Они вернулись на землю – на сельскую свадьбу, и блистательный зал снова стал лужайкой среди цветущих деревьев. Грудь Рамут вздымалась, глаза сияли отблеском звёздной вечности, в которой они только что побывали, а все вокруг смотрели на них, разинув рты.

– Благодарю за танец, детка. – Северга коснулась губами пальцев дочери.

– У меня что-то в горле пересохло, – возбуждённо сверкая взором и задыхаясь, засмеялась Рамут.

– Ну, пойдём, промочим его.

Они подошли к главному столу. Бенеда воззрилась на них подёрнутым пеленой хмеля взглядом, в котором искорками отражались проблески изумления.

– Ну вы, дорогуши мои, и отжарили! – протянула она. – Взяли и украли у нас свадебный танец!

– А по-моему, тёть Беня, кто-то был очень сильно занят, – усмехнулась Северга, ища на столе что-нибудь не хмельное для утоления жажды Рамут. – И танец оказался бесхозным – попросту брошенным.

– Чешуя драмаука мне в... ухо, – икнула Бенеда, блестя стекленеющим взглядом. – Дали вы жару, однако! Показали всем, как надо плясать!

Темань, по ищущим движениям Северги прочтя её намерения, сама налила чашку ягодного морса и протянула девушке. Её взор был задумчиво-заторможен, словно на её глазах произошло какое-то потрясшее её до глубины души действо. Рамут жадными глотками выпила всё до капли и улыбнулась влажными губами.

– Не-ет, родные мои, нет уж, никто ничего не бросал бесхозного! – вдруг зашевелилась Бенеда, поднимаясь со своего места. Чтобы не упасть, ей приходилось держаться за край стола. – А ну-ка, дружочек, – поманила она молодого мужа пальцем, – пошли, попляшем... Я, может, тоже так хочу!

Впрочем, плясунья из неё была уже никакая, и старшие мужья увели новобрачную с праздника под белы рученьки – спать. Бенеда шатко шагала, повинуясь их заботливым рукам, но на миг приостановилась, мутно щурясь и прицеливаясь, а потом не очень уверенно ткнула пальцем в Верглафа (видимо, он двоился у неё в глазах):

– Ты!.. Не расслабляйся, малыш. Если ты думаешь, что брачная ночь... ик!.. отменяется, то тут ты крупно неправ. Всё будет. Отдохну вот только чуточку...

Свадьба гуляла и гудела до позднего вечера. Распорядителем застолья остался Дуннгар; когда сытые и пьяные гости начали понемногу расползаться, он привлёк молодожёна к уборке стола.

– Эй, малец... Давай, не сиди сложа руки, будто в гостях. В нашей семье так заведено: кто не работает, тот не ест! Шевели задницей, собирай тарелки в корзины. Мыть на речку пойдём, дома этакую гору посуды нам не осилить.

Рамут, не привыкшая сидеть без дела, тоже принялась помогать с уборкой, но Дуннгар её отстранил:

– А ты отдыхай, душенька. Вон, с матушкой лучше поговори, не видались уж сколько вы с нею...

Темань, по-прежнему с потрясённо-задумчивым взором, растянула губы в улыбке и сказала:

– Я, пожалуй, пойду спать.

Она ушла в дом, и Северга с Рамут остались вдвоём – слушать отголоски и впитывать в вечернем сумраке послевкусие танца. Им в этом помогал снегопад лепестков, темнеющий небосвод и полный тонкой и пронзительной свежести воздух. В глазах Рамут разливалось смутное томление множества невысказанных слов, но они были слишком остры, слишком громки и тревожны для этого вечера, поэтому она сжимала губы, но взгляд пел и плакал – тоской?.. нежностью?.. Одной весне было известно.

– Ты всё-таки надела мой подарок. – Северга тронула серёжку в ухе дочери, и она качнулась, блеснув синей искрой. – Я рада видеть его на тебе.

Пальцы Рамут коснулись щеки навьи.

– Ты как будто усталая, матушка.

– Есть немного, детка. Ничего, отдохну. – Северга поймала её руку, сжала.

– Ты вся израненная... Я чувствую твою боль. Было много боли. И много крови ты потеряла. – Ресницы Рамут затрепетали, смыкаясь, лицо озарил внутренний свет мучительного сострадания.

– Снова угадала. – Навья боялась раскрыться душой сильнее, чтобы дочь не утонула в кровавом потоке. – Почти всю. Хмарью только и спаслась.

– Ты пахнешь смертью... Много, много смертей вокруг тебя, – простонала девушка, сдвигая брови.

– Потери моей сотни – семьдесят один воин. Всё, детка, не надо больше. Не погружайся в это. – Северга коснулась плеч Рамут, и та прильнула к её груди, мелко дрожа. – Я с тобой. Я жива... каким-то чудом. Твоим, наверно.

– Я каждый день посылала тебе силы, – прошептала Рамут, зябко и устало ёжась. – И несла все потери вместе с тобой. Когда из тебя вылилось много крови, у меня она хлынула горлом и носом. Никто не мог ничего понять, потому что ран не было.

Навья содрогнулась от сладко-острой боли, полоснувшей по сердцу горячим ножом, притиснула дочь к себе изо всех сил и вжалась губами в лоб.

– Не надо, Рамут. Не чувствуй меня так... сильно. Прошу тебя.

– Я не могу иначе, матушка.

– Можешь. Ты не должна делить всё это со мной. Это слишком тяжело.

«Даже боюсь себе представить, как ты почувствуешь мою смерть», – вертелось на языке, но Северга зажала и задушила эти слова зубами.

– Иди спать, детка. Завтра увидимся.

Северга не сразу пошла в дом, сперва окунулась в ледяные струи речной воды. Баня – как-нибудь потом: у Дуннгара и его «собратьев по несчастью» и так было дел невпроворот с уборкой. Горные реки навья любила, потому что они походили на неё своим нравом – таким же суровым и неуживчивым. Речка Одрейн текла по каменистому руслу, мелкая, но порожистая и сердитая; местами она смягчала свой бурливый ток, расправляясь и растекаясь с почти равнинным спокойствием. Сильным течением пловца могло унести и ударить о камни, а потому для купания следовало выбирать тихие заводи. Северга поплескалась в таком заливчике, посидела на каменной глыбе, дрожа и скользя взглядом по тёмному, зубчатому частоколу леса и вершинам гор, озарённым последними холодными лучами Макши. Обсохнув и одевшись, она отправилась к супруге.

Темань не спала – сидела в постели в обнимку с подушкой, погружённая в своё задумчивое потрясение. Северга пыталась припомнить, как давно у жены была эта привычка – отгораживаться подушкой, будто защищаясь ею от причиняющего боль мира. Рамут тоже так делала с детства.

– Знаешь, одно дело – где-то отдалённо, отстранённо, глубоко в душе понимать и принимать это, и совсем иное – увидеть своими глазами вблизи, живое и настоящее, – проговорила Темань, не поднимая на Севергу взгляда – заторможенно-стеклянного, словно слепого.

– О чём ты? – Северга сняла кафтан, бережно повесила на спинку стула.

– Ты знаешь, о чём. – Уголки губ Темани тронул горьковатый излом улыбки. – Когда вы танцевали, мир существовал только для вас двоих... И музыка, и земля, и весна, и небо. Всё! Все были лишними на вашем празднике... И я тоже. Когда ты привезла меня сюда выздоравливать, я увидела твою дочь, узнала её близко. И поняла, что твоя любовь к ней – это нечто, что сильнее тебя... Сильнее и больше всего на свете. Мне этого не победить... Да и не нужно побеждать, с нею по-иному быть не может, это просто такой закон бытия: «Рамут» равняется «любовь». Для тебя всегда будет существовать только она, во веки веков. И мне никогда не сравняться с нею... Не подняться, не дотянуться в твоём сердце до неё. Вряд ли мне вообще есть там место. Я всегда буду проигравшей. Я это понимаю и принимаю. – Голос Темани соскользнул в измученно дрожащий шёпот: – Но это так горько...

По её щекам катились слёзы, просачиваясь сквозь сомкнутые мокрые ресницы. Северга присела рядом, смахнула пальцами тёплые ручейки, ощущая душой груз усталой грусти.

– Милая... Здесь нет проигравших и победителей. Это не борьба, не война. Знаешь, я не привыкла давать чувствам названия. Так они и живут во мне – безымянными. Рамут – это моя жизнь. Не станет её – и я умру тут же, немедленно. Ты... Я не знаю, крошка, что будет, если я потеряю тебя. Но ты – часть меня. И если эту часть забрать, я останусь калекой. Всё, что я могу тебе дать, я даю. Всё, что в моих силах и возможностях. Это – правда, такая, как она есть. Не знаю, утешит она тебя или огорчит, но другой у меня нет, а обманывать тебя я не могу и не буду.

Они словно встретились после вековой разлуки – два разных мира, в которых за это время произошло много войн и потрясений. Много боли было пережито, и она стлалась горьким туманом над весенними полями. Отличия между этими мирами резали, точно клинок, кололи шипами, не давая слиться беспрепятственно в единое целое – миры ранились друг о друга, вздрагивая и стискивая зубы, но не могли расстаться, и ладонь прижималась к ладони, а глаза смотрели в глаза.

– Я просто не могу без тебя, – прошептал один мир другому. – Это сильнее меня. Это больше, чем что-либо на свете.

Пальцы переплелись, лоб уткнулся в лоб.

– Я не могу обещать, что смогу всегда быть с тобой, крошка. Смерть однажды разлучит нас. Но если уж мы прошли через всё это и не стали врагами – это кое-чего стоит.

Губы слились – осторожно, медленно, будто бы проверяя: все ли чувства на месте? Не затерялось ли что-то между войнами, встрясками, в суете и боли? Не переродилось ли, не ушло ли безвозвратно? Чтобы понять это, требовалось время и более глубокое проникновение – не только дорожки поцелуев по коже, обжигающее дыхание и сладкая нежность. Соединивший Севергу с Теманью жгут плотной хмари раскалялся от текущих по нему сгустков бешено-сладкого, с горчинкой боли, наслаждения. С приоткрытых губ Темани был готов сорваться стон, озарённое страдальческим упоением лицо блестело от слёз, а губы Северги почти касались её уст. Прерывисто-острое дыхание смешивалось, вырывалось в такт толчкам, ослепительная вершина приближалась, но обе сдерживали крик: они были не дома. Темань закусила руку, а Северга сдавленно рычала сквозь стиснутые зубы. Вспышка захлестнула их, и они утопили крик в поцелуе – до сцепления клыками, до прикушенных губ, до судорог в челюстях. Они восстанавливали дыхание, спускаясь с вершины; поцелуй-укус оставил алые солёные следы, и Северга нежно зализывала их с согревающей, извиняющейся лаской.