Рядом со мной сидела Дайана в поношенной серой юбке, желтой блузке и макинтоше, выглядевшем так, как будто его не снимали ни разу после войны. Не считая шофера, мы были в машине одни. Питерсон, О'Рейли и мой слуга Доусон ехали вместе с багажом в «роллс-ройсе».

— Вот уж не думала, что американцы придают значение своим родословным, — заметила Дайана, когда за окнами замелькали убогие предместья северного Лондона, за которыми начинались луга Эссекса.

— Американцы очень разные. Те, к которым отношусь я, об этом не забывают.

— И каковы же те, к которым относитесь вы? Простите, но в конечном счете все вы иностранцы, и мне трудно связать с вами представление о какой-то родословной.

— Как мило сознавать, что вы так же ограничены и чванливы, как все социалисты! Я вырос в среде англосаксонской протестантской иерархии Восточного побережья, секты, известной под названием «янки», людей, в чем-то отдаленно напоминающих англичан. Они прячут свой жестокий прагматизм за принципами своего социального кодекса, включающего такие главные постулаты, как: «Будь всегда верен своему классу» и «Делай бизнес с кем угодно, но ходи на яхте только с джентльменами». Они умны и трудолюбивы, а становясь богатыми и могущественными, чрезвычайно опасны. Среди них имеется незначительное элитное меньшинство, влияющее на всю Америку через крупные инвестиционные банки Уолл-стрита, контролирующие капиталы страны.

— Вы имеете в виду такие банки, как ваш?

— Такие банки, как мой. Я в ужасе, дорогая, от того, что я всего лишь один из крупных капиталистических злодеев, прячущийся за своей древней голландской фамилией.

Она расспрашивала меня о моей семье, и я рассказал ей о том, как Корнелиус Ван Зэйл в 1640 году отплыл в Америку из Шевенингена, чтобы стать гражданином Нового Амстердама.

— Потомки Корнелиуса, Ван Зэйлы, были крупными землевладельцами в тех местах, которые теперь называются графством Уэстчестер, — добавил я. — Они переженились с британцами до такой степени, что, боюсь, я не унаследовал ничего голландского, кроме фамилии. Это, разумеется, и объясняет мою естественную склонность к злодейству, хотя я всегда за честную игру и за добропорядочность, и эта естественная склонность стократно усиливается благодаря тому, что я родился ньюйоркцем.

Она попросила меня рассказать ей о Нью-Йорке, но я просто сказал, что он похож на любой европейский город, трудно поддающийся описанию.

— Как странно думать о нем сейчас, — заметил я, глядя на эссекские поля, — об этом городе, там, на западе, грохочущем в своей собственной, отдельной борозде…

Я замолчал. В этот момент я впервые заподозрил, что начал путешествие по окольным путям времени.

Хотя вовсю сияло солнце, воздух мне казался холодным, но Дайана периодически снимала шляпу и высовывалась в окно, чтобы освежиться, и ветер слегка трепал ее волосы. «Ланчестер» безупречно несся вперед, и когда мы проезжали через деревни, их жители разевали рты, дивясь его великолепию. Я с удовольствием распрощался бы с шофером и вел машину сам, но при моем здоровье об этом нечего было и думать.

Окрестности были приятными, но ничем особенным не отличались. Поля такие ухоженные, какие могут быть только там, где их обрабатывали в течение тысячелетия. Мы проезжали через живописные деревни и веселые торговые городки, утратившие свое значение в конце средних веков, когда Англия повернулась от Европы к Новому Свету, и в мое сознание медленно проникала картина многочисленных георгианских домов, крытых соломой коттеджей и нормандских церквей.

— Десять миль до Нориджа! — провозгласил Доусон, заметив цифру на столбе, мимо которого пронеслась машина.

Открыв карту, я увидел старые дороги, сходившиеся к Нориджу, как спицы в колесе старомодной извозчичьей коляски. Кингс Линн, Кроумер, Ист Дерихэм, Норс Уолшэм, Грейт Ярмут, Бангей и Или — взгляд мой скользил по ободу колеса и наконец задержался на востоке, где знаменитые Норфолкские озера образовывали двухсотмильный водный путь между Норфолком и морем. Я еще дома обвел Мэллингхэм красным карандашом. Он находился юго-западнее Хиклинга, между Вроксхэмом, Хорси и болотами.

— Вы здесь слишком изолированы, — сказал я Дайане, когда она тоже взглянула на карту. Я не бывал раньше в этой части Норфолка, хотя, когда мы с Сильвией во время войны провели два года в Англии, мы иногда навещали друзей, живших близ суффолкской границы. Мне всегда хотелось съездить в Норидж, но дороги здесь плохие, да и по пути — никаких примечательных мест, которые интересно было бы посетить.

— Весь север Норфолка — это тихая заводь, — говорила Дайана, словно вторя моим мыслям. — Здесь кончается дорога, и волны прогресса не докатываются до нас. Некоторые озера, вероятно, сохранили свои размеры такими, какими они были несколько столетий назад, хотя в прошлом часть озер была, несомненно, больше. Существует очень интересный отчет, написанный в тысяча восемьсот шестнадцатом году…

Дайана принялась рассказывать историю озерного края, а я пытался вообразить себе уголок цивилизованного мира, достаточно счастливый для того, чтобы бежать туда от двадцатого столетия.

Мы подъезжали к окраинам Норфолка.

— А где же собор? — разочарованно спросил я, глядя на холм, на котором он должен был стоять, и не видя ничего, кроме простого приземистого замка.

— На середине склона… вот он! Красивый, не правда ли? — отвечала Дайана с приводящей в ярость британской сдержанностью, и удовлетворенно вздохнула.

За массивными стенами территории собора возвышался шпиль. Серые стены виднелись за мощеным внутренним двором. Нащупывая рукой фотоаппарат так же автоматически, как и глупые американские туристы, я выскочил из машины и поспешил к воротам, чтобы полюбоваться средневековой архитектурой.

— Хотите, я проведу вас вокруг? — предложил какой-то оказавшийся рядом со мной местный житель.

Чувствуя себя точно так, как иголка в магнитном поле, я быстро направился к собору.

— Мне кажется, вы идете слишком быстро! — пыхтела рядом со мной Дайана.

Даже Питерсону пришлось прибавить шагу, чтобы поддерживать необходимое расстояние между ним и мной.

Я дошел до ворот, и магнит заработал с какой-то гипнотической силой. Я уже был не иголкой, а леммингом, и когда шел по мощеному двору, ноги мои едва касались булыжников. Для меня было непонятно мое всепоглощающее возбуждение: оно не поддавалось объяснению, но я понимал: меня ожидало что-то значительное. Дойдя до паперти, я остановился под камнем, выпиленным давным-давно безымянным каменщиком.

— Пол, подождите! Не оставляйте меня одну!

Но моя рука уже лежала на железном засове, и небольшой прямоугольник, вырезанный в массивной двери, поддался от моего нажатия.

Я вошел внутрь собора. Хор певчих репетировал странный неортодоксальный английский гимн «Иерусалим». Свет солнечных лучей проникал сквозь витражи высоко надо мной, я слышал, как в вышине парили неземные звуки, словно мрачное отражение призрака Уильяма Блэйка.

Я двинулся вперед. Над моей головой высились своды собора, и мне показалось, что я вышел из своей «борозды времени» и в ярком свете какой-то вспышки завертелись, как в калейдоскопе, прошлое, настоящее и будущее.

Я перестал ориентироваться в пространстве. Когда я закрыл глаза, за моей спиной послышался голос Дайаны:

— Пол?

Я потянулся к ее руке, как если бы ее присутствие было единственной знакомой вехой в этом чужом мире.

Хор умолк. Я слышал слабый голос регента. Атмосфера нереальности рассеивалась, и я почувствовал себя лучше.

— Расскажите мне о нем — об этом соборе — все, что знаете, — попросил я Дайану, машинально проверив карман и убедившись, что не забыл взять с собой лекарство. Она начала рассказывать о том, сколько времени строили собор, что колонны отличались друг от друга — более ранние не были так тщательно обработаны. Я сосредоточился на ее словах и добросовестно отмечал в сознании особенности алтаря, зенитного фонаря, нефа и хоров. Мы обошли крытые галереи, повосхищались каменной кладкой, и скоро я оправился настолько, что мог уже посмеиваться над своими обморочными романтическими видениями во время путешествия по окольным путям времени.

При любых обстоятельствах мой надежный здравый смысл янки всегда будет торжествовать над моим хлипким викторианским романтизмом.

— Чему вы улыбаетесь? — с любопытством спросила Дайана.

— Вспомнил свою далекую, глупую юность, когда я был романтиком-идеалистом… Боже мой, а это что такое?

Это был мемориальный камень, очень старый, вделанный в стену. Под изображенным на нем черепом были начертаны мрачные строчки:


Вы, проходящие мимо этой могилы,

Помните о смерти, ибо и вы должны умереть.

Вы сегодня такие, каким был я,

А я такой, какими станете вы.

Здесь покоится Томас Гудинг,

Ожидая Господнего Судного дня.


— Представьте себе, — со смехом заметила Дайана, — каким он, вероятно, был противным старым брюзгой!

Я повернулся в сторону и увидел прошлое, повернулся назад и увидел будущее, снова в сторону и, спотыкаясь, направился к выходу.

— Пол…

— Я ухожу.

На открытом воздухе я почувствовал себя лучше. Я стоял на залитой солнечным светом соборной площади, и мне казалось, что смерть еще очень далеко.

— Простите, — сказал я Дайане, — обычно я спокойнее отношусь к смертной ауре средневековья. Просто, наверное, я в последнее время был на слишком многих похоронах.

Не задавая никаких вопросов, она спокойно взяла меня под руку.

— Поехали в Мэллингхэм.

Мы выехали из города, переправились через реку и медленно двигались предместьями, пока наконец не выбрались на большую дорогу.