Ребенок был очень мал, бледен и все время кричал, но, к моему удивлению, Долли его полюбила. Я думал, она никогда не сможет полюбить ничего, что доставляло бы ей столько хлопот, но совершенно очевидно — роль возмутителя спокойствия была приписана мне. «И не вздумайте дать ей какое-нибудь отвратительное американское имя! — заявила Долли. — Мой ребенок получит не какое-нибудь, а самое лучшее из имен, и мне хотелось бы назвать ее Викторией, по имени королевы».

Я пытался пробудить в себе какие-то отцовские чувства к этому завернутому в платок комочку, но это мне не удавалось. Я оказался совершенно неподготовленным к тому, что ребенок выживет. Я убедил себя, что его ждала такая же судьба, как и двух моих братьев, умерших в младенчестве еще до моего рождения. Все мои планы на будущее были построены на том, что поскольку мы должны были снова стать бездетными, я смог бы, как-то заработав деньги, отослать Долли обратно в Англию и добиться развода. Но по какой-то совершенно непонятной причине она по-прежнему оставалась единственной женщиной, с которой мне хотелось спать, однако к тому времени я уже понимал, что жизнь с презирающей меня женщиной стала бы для меня непрерывным унижением.

Ребенок выжил и каким-то чудом оказался здоровым. Каждый раз, смотря на девочку, я думал о том, какой совершенно иной могла бы стать моя жизнь, если бы ее не было, но при этом понимал, что легкого решения моих проблем мне ожидать не приходится. Меня возмущало присутствие этого младенца в моей жизни. Раздражала поглощенность Долли ребенком и неприятные запахи, пропитавшие нашу крошечную квартиру, постоянный плач по ночам, полное разрушение домашнего покоя и порядка. Но меня сковывало сознание собственной вины. Я отвечал за этот кусочек рода человеческого и понимал: если я отошлю их на пароходе в Европу, меня постоянно будут преследовать картины смерти совсем еще молодой Долли и понимание того, что мой ребенок брошен в какой-нибудь грязный сиротский приют, с последующей перспективой стать проституткой, жить в унижении и рано умереть в исправительной тюрьме.

Был лишь один путь, оставлявший хоть какую-то надежду на будущее, и я встал на этот путь. Я работал как лошадь в банке Райшмана, и когда наконец получил повышение, разницу в жалованье не приносил домой, а вкладывал в акции на рынке ценных бумаг.

Спустя полгода мы переехали в верхнюю часть города, где соседи были гораздо лучше, и в порыве признательности Долли вцеплялась в мою руку и с обожанием улыбалась мне. И даже говорила, что всегда была уверена в моей способности делать деньги.

Я презирал себя за то, что снова спал с Долли, но она становилась все прелестнее, и мне по-прежнему не хотелось смотреть ни на одну другую женщину. Заниматься любовью с собственной женой было единственным наслаждением, которое я мог себе позволить. Я не верил Долли, не верил ни одному слову ее восхвалений в мой адрес, ее лести, ненавидел каждую мелочь в ее неряшливой одежде и повадках, но физическое наслаждение, которое она мне давала, было самым изысканным. Отказаться от него было так же невозможно, как от ужина после трудного рабочего дня в офисе.

Когда Викки исполнился год, Долли поняла, что опять забеременела. И снова беременность была тяжелой, но на этот раз я мог по крайней мере обеспечить лучшую медицинскую помощь, и даже нанял цветную девушку, няньку для Викки, чтобы Долли могла побольше отдыхать. Я был не только уверен, что роды пройдут хорошо, но и не сомневался — ребенок родится таким же здоровым, как Викки. Возможно, мой отец думал также после рождения Шарлотты.

Но роды оказались тяжелыми, и ребенок прожил в муках всего три дня. Оставалось только согласиться с тем, что смерть была ему во благо. Неделю спустя от почечной недостаточности умерла и Долли.

Любая из этих трагедий могла привести меня в смятение, обе же вместе вызвали во мне какое-то оцепенение и смутное ощущение безысходного несчастья. Викки отправили в деревню в Новой Англии, где поселилась моя мать, чтобы быть поближе к жившей в Бостоне Шарлотте. На похоронах не было никого из моей семьи, правда, сестра прислала доброе письмо. Никто из моих бывших знакомых на Восточном побережье не знал о моих утратах. Но господин Райшман предоставил мне оплаченный отпуск, все мои еврейские друзья прислали цветы, а Джекоб-младший отвез меня на кладбище на своей «виктории» и, дождавшись окончания епископальной службы у могилы, прежде чем отвезти меня домой, накормил обедом в своем любимом ресторане, славившемся мясными блюдами.

Через некоторое время я переехал на еще более престижную улицу и стал жить в роскоши, ничем не связанный. Я поздравлял себя с тем, что выстоял, когда на меня обрушился удар, который можно было бы сравнить с ударом разогнавшегося поезда о тупик в конце платформы, но мое горе превратилось в настоящее отчаяние. Я не мог есть, едва заставлял себя работать. Меня охватило какое-то детское желание бежать в Бостон в поисках душевной поддержки в своей семье, но я понимал, что был не в состоянии предпринять даже самые простые шаги для такой поездки. Кроме того, всесторонне взвесив эту мысль, я обнаружил, что теперь еще больше ненавижу свою семью за отказ принять Долли. Мне, разумеется, хотелось примирения, но гордость говорила мне, что первый шаг к нему должны были сделать они.

Тогда я решил, что должен преодолеть свою депрессию без посторонней помощи, но, как всякий, кому приходилось перенести тяжелую утрату, я понимал: принять такое решение легче, чем его осуществить. Труднее всего было справиться с не оставлявшим меня чувством вины. Я не мог избавиться от мысли, что это я довел Долли до смерти, и угрызения совести окончательно утвердили меня в этом, для меня было невыносимо думать, что новорожденный пострадал от болезни, переданной ему мною.

В конце концов у меня уже не стало сил выносить дальше эту муку, и в пароксизме горя и ощущения вины я излил свою душу моей тогдашней любовнице — Элизабет.

Я знал ее недостаточно долго, чтобы понимать: она так же умна, как и прекрасна. Мы были близки всего один раз, и нельзя сказать, чтобы это был безоговорочный успех — ей едва исполнился двадцать один год, у нее были отличные манеры, и она была болезненно целомудренна. Но меня привлекала одна ее особенность — с нею мне было совершенно спокойно. Сначала я думал, это потому, что после нескольких лет жизни с Долли я по достоинству мог оценить утонченность этой женщины. Однако позднее понял: я чувствую себя так хорошо с ней потому, что Элизабет напоминает мне женщин моей собственной семьи.

Она была два года замужем за богатым джентльменом, намного старше ее, ведшим праздную жизнь, и надолго оставлявшим ее в Нью-Йорке одну, когда отправлялся в охотничьи экспедиции в горы Адирондака. Она всегда говорила о нем с полным безразличием, и я догадывался, что брак этот не был счастливым. У них не было детей, он, очевидно, был слишком занят охотой на медведей, чтобы серьезно сосредоточиться над продолжением своего рода.

«…И таким образом я убил Долли», — с болезненной аффектацией завершил я свой сбивчивый рассказ. «Нет, Пол, — серьезно возразила Элизабет. — Этот произвольный вывод не выдерживает критики. Долли убила почечная недостаточность. Она, вероятно, умерла бы от нее и в том случае, если бы и не родила ребенка. И почти наверняка умерла бы, даже имея ребенка, если была бы замужем за кем-то другим. Я понимаю, ее смерть вызывает у вас чувство вины. Но я не стала бы искать причину этого чувства в вашем ощущении, что вы невольный виновник ее смерти. Я думаю, вы чувствуете себя виноватым в этом по той причине, что втайне рады освобождению от этого брака, и ненавидите себя за эту радость, но ничего не можете с. этим поделать. Так ли уж вы огорчены смертью Долли? Так ли убеждены, что страдаете не от жалости к самому себе? Вы пожертвовали всем ради нее, и теперь эти жертвы не могут не казаться никчемными. В вашем угнетенном состоянии нет ничего удивительного! Для мужчины с вашим умом, должно быть, невыносимо сознавать, что вы наделали столько глупейших ошибок — и все во имя романтики, рыцарства и идеализма!»

«Какие оскорбительные вещи вы говорите!» — воскликнул я и поклялся себе, что никогда больше не лягу с ней в постель, но, разумеется, не сдержал этой клятвы: ведь Элизабет была единственной женщиной, которая меня действительно понимала.

Я всегда возвращался к ней, даже после того, как она забеременела от своего мужа, даже после того, как я женился на Мариэтте, и даже после того, как она вышла замуж за Элиота Клейтона. Вероятно, я мог бы жениться на ней сам, но мы никогда не были свободны одновременно, уж слишком неприятное это дело — развод, а у меня к тому времени было уже столько неприятностей, что их вполне хватило бы на целую жизнь. Кроме того, тогда я уже понял, что брак по любви не может не привести к фатальному исходу. Я знал все о пламени страсти и о том, как задыхаешься от дыма на ее пепелище. «Страсть — это для связей, — убежденно говорил я Элизабет, — а брак должен быть деловым соглашением». — «Я думаю точно так же», — отозвалась Элизабет, и я действительно считал, что если бы я когда-нибудь предложил ей выйти за меня замуж, она отвернулась бы от меня. Как тот заядлый охотник, так и ее второй муж, адвокат с Уолл-стрит, каждый по-своему были безнадежными тупицами, и я думаю, что в своей повседневной жизни Элизабет нуждалась в той надежности и стабильности, которых от меня ожидать никогда не приходилось. Я представлял для нее опасность, интеллектуальный стимул и физическую отдушину.

Целых три года после смерти Долли я не поддерживал связей с моей семьей. Через несколько месяцев после похорон мать пригласила меня на Рождество в Бостон, но отравила свою попытку примирения язвительным замечанием об отсутствии у меня интереса к Викки. Я не был безразличен к дочери, но был слишком поглощен своей работой и переживаниями, чтобы думать о ней достаточно много. Я знал, что она была окружена любовью и заботой, и для беспокойства о ней у меня не было причин. Мне, тогда двадцатитрехлетнему, казалось, что пока этого вполне достаточно. Естественно, я решил, что буду уделять ей больше внимания позднее, когда лучше организую свою жизнь, и меня горько задевали обвинения матери в уклонении от отцовской ответственности. Я послал Викки в Бостон большую восковую куклу, но сам провел Рождество в Нью-Йорке. Мать страшно разозлилась. У моей сестры Шарлотты ушло много времени на то, чтобы смягчить последствия желчного письма, но в конце концов, за два дня до наступления третьего Рождества после смерти Долли, ей удалось убедить меня переступить порог материнского дома в Массачусетсе.