Когда она сказала мне, что беременна, мне было двадцать, и мой романтический идеализм все еще был в полном расцвете, несмотря на отход от идеи безбрачия. Мне ни разу не пришло в голову отказаться от женитьбы на ней. Я знал, как мог знать только хорошо воспитанный викторианский юноша, что если поступить правильно, то в конце концов разрешатся все трудности, и, кроме того, я был сильно увлечен Долли и готов отдать все за любовь.

Люциус Клайд тут же прекратил выплату мне содержания и приказал вернуться домой. Мне не оставалось ничего другого, как возвратиться в Нью-Йорк. Моя мать скромно жила на небольшой доход от ценных бумаг, это было все, что осталось после уплаты отцовских долгов, а собственных денег у меня не было.

Когда я появился в Нью-Йорке с беременной женой, дядя пригласил меня — нет, не к себе домой, — в свой городской офис, и именно тогда я впервые переступил порог величественного здания в стиле Ренессанс на углу Уиллоу и Уолл.

Я увидел сияющие канделябры и высокие потолки, роскошную мебель из какого-то другого, экзотического мира и позабыл оксфордские корпуса и покой отгороженной от мира академической жизни. Я смотрел на большой зал банка «Хаус оф Клайд, Да Коста» и чувствовал себя обращенным в рабство. Я был Савлом на пути в Дамаск, или Де Квинси, впервые попавшим в притон курильщиков опиума. Каждый мускул был у меня напряжен, когда я с ощущением какого-то священнодействия вошел в личный кабинет Люция Клайда, так как впервые в своей жизни абсолютно не сомневался в том, чего хотел, а хотел я стать царем в этом дворце на углу Уиллоу и Уолл.

«Вы удивляете меня, молодой человек, — с усмешкой проговорил дядя. — Вы всегда поступаете так, словно банковское дело где-то внизу, под вашими ногами. Однако вы не такой глупец, каким был ваш отец, и, если вы готовы запачкать ваши патрицианские руки не слишком тяжелой работой, я беру на себя смелость сказать, что мы можем попытаться что-то из вас сделать. Я дам вам место, но при одном условии. Вы должны развестись с женой. Ваш брак — это катастрофа. Никто и никогда не достигал ни в каком заметном американском банке сколько-нибудь серьезного положения, женившись на горничной, и чем скорее вы от нее отделаетесь, тем будет лучше».

Перед быком помахали красной тряпкой, и бык тут же реагировал на это с предсказуемым безрассудством.

«Никто не может потребовать от меня развода с моей женой! — гордо возразил я. — Я скорее отдам весь мир, но не нарушу брачной клятвы!»

«Тогда добро пожаловать в нищету, и скатертью дорога! — воскликнул Люций Клайд и, вызвав помощника, презрительно распорядился: — Выбросьте отсюда этого мальчишку, понятно? Эти упрямые сосунки-паяцы всегда чертовски скучны». — «Я сюда еще вернусь! — выкрикнул я. — Вернусь и сяду в ваше кресло!» Я вылетел из кабинета, пробежал через весь зал, вырвался на улицу и… столкнулся с Джейсоном Да Костой.

В двадцать четыре года он уже стал младшим партнером моего дяди, и об его успехе говорили на Уолл-стрите. «О, чемпион ньюпортского теннисного корта!» — протяжно проговорил он. — Я думал, что вы шатаетесь по Европе, уткнув нос в учебник латинского языка… впрочем, нет, я совсем забыл! Вы же женились на горничной! Несколько опрометчиво, не так ли? Но я полагал, что при вашей, так сказать, наследственности вас было невозможно представить способным на отцовство. Могу ли я просить вас принять мои поздравления?»

Я замахнулся, чтобы дать ему пощечину. Он рассмеялся, уклоняясь от удара, и легко взбежал по лестнице во дворец, который в один прекрасный день должен был перейти к нему. Я посмотрел ему вслед, и между моим бурным гневом и ненавистью во мне пустило корни крайнее честолюбие, поставившее меня на кровавую дорогу мести.


У меня не было ни гроша.

«Но вы же богаты! — проговорила перепуганная Долли. — Все американцы богачи, разве нет? Вы разбогатеете!»

Именно тогда я понял, что мои деньги значили для нее больше, чем я сам. Пожертвовав всем ради любви, я вдруг обнаружил, что любовь не больше, чем иллюзия. Это было слишком для моего романтического идеализма.

Я не мог найти работу. Дядя Люций был злопамятен, и я понимал, что мне не получить места даже во второразрядном американском банке. Моя мать напрочь отказалась принять Долли, а я был слишком горд, чтобы просить ее о денежной помощи, которой она к тому же и не могла мне оказать. В конце концов, совершенно отчаявшись, я отправился на одну из последних улиц в банковском мире, хотя и был заранее уверен, что попусту трачу время.

Я пошел к евреям. Побывал в крупном еврейском банке Куна и Лейба, где мне сразу отказали, у «Братьев Зелигмен» люди были повежливее, но не менее тверды в отказе от моих услуг, и наконец я направил свои стопы в банк Райшмана.

Хотя я и не был с ним знаком, хозяин банка был рад случаю уязвить Люция Клайда. Ожидая, что меня примет какой-нибудь второстепенный клерк, я с удивлением понял — меня ввели в кабинет самого старшего партнера.

«Присаживайтесь, господин Ван Зэйл», — пригласил Джекоб Райшман, семидесятилетний старик, легендарная личность своего времени.

Он родился в Гамбурге и, едва выйдя из детского возраста, переехал в Америку вместе со своими тремя братьями. Они начали свою карьеру разносчиками, потом занялись аккредитивами и комиссией по обмену иностранной валюты. К тому времени, когда я встретился с Джекобом Райшманом, он владел одним из перворазрядных инвестиционных банков в Нью-Йорке, домом на Пятой авеню, и возглавлял разветвленную династию, состоявшую из сыновей, внуков, племянников и внучатых племянников, носивших его блестящее имя. Его единственный оставшийся в живых брат возглавлял крупнейший торговый банк в Гамбурге, и имя его было одинаково знаменитым как в Европе, так и в Америке.

«Вы выглядите способным и готовым трудиться юношей», — дружелюбно продолжал старый Райшман после того, как мы проговорили минут двадцать, — но ведь и в моем собственном семействе, как и в семьях моих друзей, также достаточно смышленых молодых людей. И мне приходится прежде всего заботиться о своих, господин Ван Зэйл». — «Господин Райшман, — заметил я, понимая, что все мое будущее зависит от того, примет он меня на работу или нет. — Хотя мы не оба евреи, зато оба ньюйоркцы, и я пришел к вам в поисках удачи как к ньюйоркцу. Когда вы много лет назад высадились с парохода, приплывшего из Гамбурга, разве не оказалось какого-то ньюйоркца, еврея или же иноверца, проявившего готовность дать вам шанс, которого вы заслуживали?» Я видел, как в глубине его слезившихся глаз мелькнул огонек воспоминаний, и едва я успел подумать о том, что могу не выдержать этого мучительного состояния подвешенного в воздухе просителя, как лицо его смягчилось и он улыбнулся. И коротко проговорил: «Люций Клайд оказался глупцом».

Я стал работать в банке Райшмана рассыльным, с жалованьем пять долларов в неделю, и был единственным неевреем во всем учреждении. Расхожим было мнение о том, что господин Райшман взял меня на работу по старческому слабоумию. Все были со мной вежливы, но с некоторой примесью разумного любопытства, как если бы я был каким-то странным животным, купленным в зоопарке, которому дали возможность постараться стать домашним. Остальные рассыльные вели в моем присутствии бесконечные разговоры на идише, и, судя по тому, как часто у них звучало слово «гой», я понимал, что был объектом всяких домыслов, а возможно и презрения. Наконец, подружившись со старшим внуком Райшманов, высокообразованным, жизнерадостным юношей моего возраста, я спросил его, не мог ли бы он, встречаясь со мной, говорить на идише. «Боже мой! — воскликнул юный Джекоб, словно обиженный. — Я не говорю на этом мужицком языке! За кого вы меня принимаете? За какого-то неумытого прощелыгу из Нижнего Ист-Сайда?»

Я поспешно извинился, и в тот же вечер, вернувшись в нашу двухкомнатную квартиру, арендованную в Нижнем Ист-Сайде, пригласил портного, жившего через несколько дверей от нас, и попросил его научить меня идишу.

Я быстро усвоил этот язык. У меня были некоторые способности к языкам, и я уже достаточно знал немецкий. Однажды утром, недель шесть спустя, когда рассыльные снова, как обычно, принялись судачить обо мне, я резко повернулся к ним и высказал на идише все, что думал о них.

Эта новость распространилась по всему банку Райшмана, от верхнего этажа до нижнего, меньше чем за полчаса, и впервые после того, как я был нанят, меня пригласили в кабинет старшего партнера.

«Надо же, — встретил меня старый господин Райшман, в противоположность внуку не стыдившийся напоминаний о происхождении своего рода. — Это мне нравится!» И мое жалованье увеличилось на двадцать пять центов в неделю.

К сожалению, мои успехи дома были гораздо более скромными, чем в офисе.

Долли ненавидела жить в бедности, среди иммигрантов, в Нижнем Ист-Сайде, как, впрочем, и я, и горько тосковала по Англии, совершенно так же, как я по престижным кварталам Нью-Йорка. Естественно, я не мог никуда увезти ее оттуда, и даже если бы мы жили в районе с более приличными соседями, у нас не было бы возможности вести какую-то светскую жизнь. Беременность проходила у нее тяжело. Мне приходилось занимать деньги у шурина, чтобы оплачивать неизбежные медицинские счета. Я оторвался от своей культуры, от своего класса, от окружавшего меня когда-то комфорта.

Пришло время родиться ребенку. Я заложил отцовские часы, чтобы пригласить лучшего доктора, но он так и не появился, и мне удалось найти в помощь Долли лишь старую русскую женщину, называвшую себя акушеркой. Когда я больше не смог выносить криков Долли, я ушел в банк и проработал там всю ночь. Вернувшись на рассвете, я увидел живого ребенка, Долли, выглядевшую так, словно она была при смерти, и старуху, требовавшую пять долларов.

«От вас нет никакого толку! — кричала Долли, придя в сознание. — Уйти куда-то, оставив меня на этой свалке с какой-то старой ведьмой! Удивляюсь, как это я еще не в могиле! И что это за жизнь? Две комнатенки в зловонном, грязном чужом городе, с бесхарактерным мужем, получающим по полпенни в неделю!» — «На этих днях…» — «О, хватит с меня этого вздора о грядущем богатстве!» — бросила Долли и повернулась лицом к стене.