Увидев нас, дядя решил, что мы представляем собою стальные стержни, которые следует подвергнуть обработке, придав им обычную форму. Люка и Мэтта отослали в разные школы, обе возглавлявшиеся представителями методистской церкви, а мне купили билет в один конец до Нью-Йорка, где я должен был сам зарабатывать себе на жизнь. Я получил также рекомендательное письмо к отдаленному родственнику семьи, сыну троюродного брата моей бабушки по материнской линии, господину Полу Корнелиусу Ван Зэйлу.

Никогда не забуду нашего первого разговора. Это был настоящий допрос. Я начал уверенно и развязно, а закончил, противореча сам себе, заикаясь и чуть не плача от унижения. Когда я, наконец, превратился в бледного, страдавшего от боли в животе, трепещущего сосунка, покорно замолчавшего перед Полом, он коротко объявил: «Вы смышленый мальчик. Возможно, что я смогу для вас что-то сделать, но требую абсолютного послушания, полной верности и готовности к самой тяжелой работе, какую только можете вообразить. Если вы готовы к этому…»

Я сказал, что готов. В моем тогдашнем состоянии я мог сказать что угодно, но он, должно быть, знал, что после нескольких лет, прожитых без представления о какой-нибудь дисциплине, я буду вознагражден тем, что тяжелая работа станет моей сладкой привычкой. Я ухватился за предоставленный мне шанс. Хотя Пол всегда проявлял живой интерес к моим успехам, мы никогда не были близкими друзьями, пока он не взял меня с собой в Европу после смерти его дочери Викки. Семнадцатилетняя разница в нашем возрасте как бы начинала уменьшаться. Он научил меня играть в теннис. Мы вместе плавали и ходили под парусом. Я не сомневаюсь в том, что его друзья-интеллектуалы с трудом понимали, почему он проводил время со мной, но именно потому, что мы были очень разными, мы чувствовали себя вдвоем так хорошо. Как бы то ни было, я думаю, что Пол часто скучал со своими интеллектуальными друзьями, в обществе которых он был вынужден казаться в высшей степени цивилизованным. Когда он уединялся со мной, он вел себя просто как мой ровесник. В нем оставило след ханжеское воспитание его матери, порядочной бой-бабы, и, став взрослым, он находил подлинное наслаждение в прогулках с кем-нибудь вроде меня, когда мог позволить себе такие выражение, как «дерьмо» и даже кое-что похуже.

Об этой стороне его натуры женщины никогда не знали.

Я часто задавался вопросом — что женщины действительно думают о Поле. Он имел у них больший успех, чем любой из известных мне мужчин, и я так и не смог найти объяснения этому. Роста он был невысокого, в плечах не широк, мускулами не играл, волосы у него поредели — однако, как ни странно, женщины всего этого не замечали. Может быть, потому что он был способен простоять десять минут перед зеркалом, хитроумнейшим образом укладывая прядь волос надо лбом. У него были веселые, темные глаза, заметный зазор между двумя передними зубами и глубокие жесткие морщины, обрамлявшие плотно сжатые губы. Кое-кто думал, что он говорит с английский акцентом, но так считали обычно люди, никогда не бывавшие в Англии. Говорил он очень быстро и мог заговорить кого угодно — пожалуй, это может служить объяснением того, почему женщины так часто заканчивали разговор с ним в постели. И, разумеется, с женщинами Пол был очаровательным, тут уж ничего не скажешь. Но очарование его словно подчинялось какому-то выключателю, и он его то включал, то выключал. До тех пор, пока я не понял, что он оказался во власти своей привязанности к Дайане Слейд, я не переставал сомневаться в том, способен ли он вообще на совершенно спонтанную связь с женщиной.

Само по себе богатство Пола делало его хорошей мишенью для сплетников. А в сочетании с громадным успехом у женщин этого было достаточно, чтобы возбуждать у них неудержимое любопытство, недоверие, да и просто элементарную ревность. Пол Ван Зэйл мог оказаться объектом самых диких слухов, выдаваемых за святую истину. Дело дошло до того, что один из членов какого-то из клубов города спросил меня однажды, не бисексуал ли Пол. Однако, когда я, негодуя, рассказал об этом Полу, он лишь рассмеялся. Он не обращал внимания на слухи. В его представлении всякая известность являлась хорошей рекламой, которой мог бы позавидовать любой частный банкир и которая помогала Полу обходить законы. «Но что если люди поверят этому вранью?» — «Как это возможно, если это явная ложь?» — беззаботно ответил Пол.

И, действительно, он был так занят тем, чтобы сколотить состояние и уложить в постель каждую попадавшуюся ему на глаза женщину, что вряд ли у него хватало времени интересоваться еще и слухами о собственном поле. Мне кажется, что такие слухи возникали из-за того, что существовала пропасть между словами Пола и его делами. Это была одна из черт, выдававших его связь с девятнадцатым веком. Он был вполне способен доказывать в дискуссии с интеллектуалами необходимость изменения законодательства о гомосексуализме, убеждать, что никому нет дела до сексуальных пристрастий людей, и при этом не сомневаться, что всех его друзей интересуют исключительно юбки. Самое большее, чего мог бы ожидать от него любой гомик, — холодное рукопожатие по случаю какой-нибудь сделки.

Когда я был еще совсем юным, он прочел мне несколько суровых лекций, предупреждая стремление волочиться за юбками. Но когда я ухитрился жениться на совершенно неподходящей девушке, он помог мне развестись и познакомил с Кэролайн. Мы с Кэролайн отлично подходили друг другу и женаты уже четырнадцать лет, и единственное разногласие между нами касалось числа детей в семье. Она удовольствовалась двумя детьми, а я бы хотел иметь больше. Однако она не раз говорила, что если бы я попробовал проходить девять месяцев беременным, то согласился бы с ее мнением. Любимым занятием Кэролайн было распространение среди бедных литературы о регулировании рождаемости, и она всегда носилась с идеей организации групп эмансипированных женщин, согласных с нею в том, что контроль рождаемости является единственной защитой женщин от постоянного гнета похотливых мужчин. Поначалу это меня раздражало, но потом я привык. Современные женщины и в самом деле очень привлекательны, и как ни крути, а у каждой должно быть какое-то хобби, которое занимало бы ее время.

Оба наши мальчика были самыми большими сорванцами на свете и вполне заслуживали наказаний и шлепков, которыми мы с Кэролайн их награждали. Скотту было шесть лет, и он уже смело орудовал бейсбольной клюшкой, а трехлетний Тони был способен разнести в клочья все, что находилось в детской комнате, быстрее, чем успевали рассказать ему его любимый стишок. Я долго ждал детей, потому что Кэролайн рожать их не торопилась, и занялась этим только тогда, когда наш брак оказался на волосок от того, чтобы разбиться об этот подводный камень. Скотт был запланирован, Тони же появился случайно, и Кэролайн в перерывах между своими речами в пользу регулирования рождаемости никогда не забывала упрекнуть меня.

Однако наряду со всем этим она была предана обоим мальчикам и всегда следила за тем, чтобы у них было все самое лучшее. Даже их нянька, и та когда-то работала в семье какого-то из европейских монархов.

Кэролайн было тридцать шесть лет — на три года меньше, чем мне — и выглядела она как на картинке. У нее были черные волосы, такие же глаза, стройная полноватая фигура, от которой меня всегда бросало в дрожь, когда я снимал с нее эти ужасные корсеты, и ноги, заставлявшие молить Бога о том, чтобы подолы женской одежды не опускались ниже колена. Она была вовсе не глупа. Читала «Ярмарку тщеславия» и, стало быть, точно знала все, что говорили интеллектуалы Фрэнка Крауниншилда, играла в бридж и умела устроить обед на шестерых, не поднимая лишней суматохи. Она жестко организовывала мою домашнюю жизнь, а бездельники выводили ее из терпения.

— Стивен! — твердо проговорила она, ворвавшись в мой кабинет около полуночи и увидев меня по-прежнему сидящим перед чистым листом бумаги. — Тебе уже пора порепетировать выступление! Где текст речи?

— Он еще не написан. Налей мне чего-нибудь выпить, Кэл.

— Нет, дорогой, выпивки ты сегодня не получишь, не то будешь под мухой на похоронах!

— Да?..

На следующее утро я облачился в свой черный костюм, принял соли от желудка, добавил джина к апельсиновому соку, чтобы окончательно проснуться, и отправился на похороны, по-прежнему не имея ни малейшего понятия о том, что буду говорить.

Служба должна была состояться в церкви святого Георгия на Стайвисен-сквер, с последующим погребением в фамильном склепе в Уэстечестере.

В церкви была масса народу — весь Уолл-стрит, половина Вашингтона, крупнейшие имена, самые знаменитые фирмы, люди, подобно Полу, бывшие легендами своего времени, евреи и янки, хоть однажды встречавшиеся, или общавшиеся с Полом, или хотя бы перекинувшиеся с ним парой слов за всю его необычную карьеру. Джекоб Райшман, всегда остававшийся для Пола «Юным Джекобом», хотя ему было уже под шестьдесят, говорил:

— Помню, когда он совсем мальчиком пришел в наш банк…

А кто-то помоложе его заметил:

— Я не помню, когда впервые его увидел, потому что мне кажется, что он был всегда.

— И всегда с нами со всеми, — отозвался кто-то еще, и я вдруг понял, что впервые эти слова звучат не как обычная банальность, а как святая истина. Потому что на похоронах были и другие люди, неинтересные для прессы и неизвестные зевакам из толпы, лишь полупризнанные Уолл-стрит, но не менее весомые, чем представители любого нью-йоркского клуба.

Отдать последнюю дань уважения Полу явились и его протеже.

Все мы знали друг друга. Я увидел их в водовороте толпы, менявшемся, как картинки в калейдоскопе. Мартин, Клэй и я были старше всех, и наиболее продвинулись в карьере, но были там и другие, моложе нас, и достигшие пока немногого. Такие, как маленький Корнелиус Блэккет и три его восемнадцатилетних друга.

Пол умер, но люди его жили, и я уже чуть было не поддался сентиментальным чувствам, когда оказался лицом к лицу с истиной.