Алисия вошла в комнату через двадцать минут. Я слышал се шаги, и увидел свет, проникший из коридора, когда она открыла дверь.

— Корнелиус?

Я включил лампу, стоявшую у кровати. Ее свет меня ослепил, я прикрыл глаза рукой и все еще не опускал ее, почувствовав, что Алисия села рядом со мной.

Мы молчали, а когда я набрался храбрости посмотреть на нее, то немедленно понял, что ей было все известно.

На ней было бледно-зеленое шелковое платье, а темные волосы подобраны над ушами. Никаких драгоценностей, только бриллиантовые серьги. Увидев, как она бледна, я почувствовал к ней жалость. Бедная Алисия, старавшаяся говорить только о хорошем, пытавшаяся совладать со слишком невыносимой правдой… этот паротит… детская болезнь, такая бессмысленная, такая ненужная…

— Как ты себя чувствуешь? — спросил я.

Голос мой прозвучал как-то небрежно, почти беспечно, а руки застыли на коленях.

— Я месяц назад говорила с доктором Уилкинзом. Ее монотонный голос звучал лишь чуть громче, чем шепот. — У меня были подозрения. Я помнила о том ужасном осложнении, когда у тебя был паротит, а когда мой доктор сказал, что мне ничто не мешает иметь детей, я позвонила Уилкинзу. Он объяснил, что раньше, чем ты пройдешь обследование, он ничего сказать не сможет, хотя и дал понять, что существует большая вероятность того, что ты… что ты не сможешь больше иметь детей, потому что оба… потому что во время твоей болезни было поражено все. Он сказал, что если бы орхит был не таким сильным, то это могло бы пройти, но что нам с этим не повезло.

Этот медицинский термин представился мне таким же древним и специфично клиническим, как стены лаборатории доктора Глассмана. Меня охватило полное базразличие ко всему, и мне казалось, что она рассказывала историю о каком-то неудачнике, не имевшую никакого отношения ко мне.

— Я сказала доктору Уилкинзу, что не могу поверить, — продолжала Алисия. — Что как мне кажется, совсем наоборот, все в порядке. Вообрази меня говорящей все это доктору Уилкинзу! Но я не чувствовала никакого смущения, потому что он был так благожелателен, так добр… Никогда не думала, что он такой. Он принялся рассказывать мне о протоках, блокированных фиброзной тканью, и я почувствовала себя тупицей, так ничего и не поняв. Я сказала ему, что каждый раз бывало извержение жидкости, он с этим согласился, но в жидкости не было ничего — либо недостаточно, либо вообще ничего — так как через протоки ничего пройти не могло. Все это так трудно понять… Я никогда не была слишком сильна в анатомии, даже не знаю, что происходит в моем собственном теле. Разве это не странно, что человек годами живет со своим телом, так толком и не понимая, как оно функционирует?

Я смог лишь сказать:

— Значит, ты знала об этом уже целый месяц?

— Нет, сначала не знала, потому что доктор Уилкинз сказал, что не может утверждать ничего. Я колебалась, следует ли сказать тебе о его догадке, но ты уже сам решил обследоваться и я не стала ничего говорить, чтобы попусту тебя не беспокоить. Кроме того, я, по правде говоря, не верила в это — подозревала, но не могла поверить.

— Я тоже подозревал все время, — согласился я, — и тоже не мог поверить. Внешних признаков, которые вызывали бы опасения, не было. Я говорил себе, что все это пустяки, поскольку у нас не было никаких проблем сексуального порядка, хотя все время повторялись симптомы, о которых я тебе не говорил, а однажды и та самая проклятая боль. Несколько раз я готов был остановить машину, проезжая мимо библиотеки на Сорок второй улице по пути домой, чтобы прочесть в медицинском словаре о паротите, но так и не отважился. Куда легче оказалось уверять себя, что все в порядке и что так будет и впредь.

Еще труднее было сказать то, что я должен был сказать после паузы. Мы оба сидели на краю кровати, на расстоянии друг от друга, и молчание наше затягивалось. Наконец я проговорил, глядя в лицо Алисии:

— Я знаю, как ты хочешь, чтобы у тебя были еще дети. Знаю, как много это для тебя значит. Я хочу, чтобы ты была счастлива. И если ты решишь, что будешь более счастлива с кем-нибудь другим, я, разумеется, пойму это.

Она не колебалась ни секунды. До своего смертного часа я буду помнить, что она не помедлила с ответом даже для того, чтобы вдохнуть воздух.

— Я хочу иметь твоих детей, Корнелиус, — проговорила она, — а не от кого-то другого. Я никогда не смогу быть счастлива ни с кем кроме тебя, а кроме того… неужели ты в самом деле забыл мои обещания в день свадьбы?

Я был не в силах сказать хоть что-то, но когда непроизвольно потянулся к ней, она ответила мне тем же, и повторилось то, что в первый раз произошло на приеме у Сильвии. Наши руки сплелись, и снова жизни наши вместе устремились вперед в едином, необратимом порыве.


Я не был романтиком. Я любил Алисию и не мог представить себе жизни без нее, но в отношении брака не был сентиментален, отлично понимая, что только в кино герой и героиня беспечно шагают по широкой солнечной дороге к счастливой жизни, которая не отвернется от них даже в свободном от всяких проблем раю. Поэтому когда я безуспешно попытался заняться с Алисией любовью, то стоически принял фиаско и ожидал, когда она уснет, чтобы уйти в свою комнату. На столе в холле лежало досье Катулла, притягательное, как наркотик, обещавший уход в иной мир, и, закрыв за собой дверь библиотеки, я уселся за письменный стол Пола.

И снова немедленно почувствовал его присутствие. Я помедлил, и, хотя, разумеется, ничего не услышал и не увидел, мне стало трудно дышать. Я подошел к окну, но шпингалет заело, и я, охваченный паническим страхом, пытался его открыть, совершенно реально представив себе, что за мною захлопнулась дверь тюрьмы.

Я замер, обливаясь потом, а с фотографии, стоявшей в рамке на столе, на меня смотрели глаза Пола. И я тогда понял, что произошло. Наконец-то жизнь Пола стала моей жизнью. Я сломал дверь в прошлое, но вместо того, чтобы обрести безграничную свободу, оказался в тупике. Меня не освободило перевоплощение в Пола, а, наоборот, лишило свободы, и, вспомнив слова Сильвии о демонах, умерших вместе с Полом, я понял, что они воскресли в моем собственном теле.

Я с отвращением думал о Бар Харборе, о том, как Пол говорил о своей импотенции, о том, что эпилепсия мешала ему чувствовать себя мужчиной, о том, как он отвернулся от узнавшей правду жены и обрел новую уверенность в себе с другой женщиной.

Я, словно обезумев, метался по своей тюремной камере. Мне уже не хотелось искать доказательств того, что Элан Слейд не был моим родственником. Хотелось убедиться в том, что у Пола был сын, что он не такой, как я, и что именно на этом разошлись наши параллельные жизни.

Я рывком раскрыл досье Катулла.

И сразу же увидел какой-то конверт. На нем было написано одно слово — «Дайане», а отсутствие адреса предполагало, что Пол собирался отдать письмо прямо ей в руки. Я уже был готов сломать печать, когда увидел фотографии, и, отложив в сторону конверт, принялся тщательно изучать изображения господина Элана Слейда в возрасте от младенчества до трех лет.

Он был белокурым, а глаза у него были, вероятно, темными, однако утверждать это было трудно. Хотя небольшое, яркое лицо не говорило о сходстве с Полом, разглядывая последние фотографии обоих, вместе игравших на пляже, я убедился в том, что он сын Пола. Вряд ли Пол с такой любовью занимался бы с ребенком, если бы у него на этот счет было хоть какое-то сомнение.

Пол всегда был очень сдержанным, и я знал об этом лучше, чем кто-либо другой.

Отодвинув в сторону фотографии, я обратился к самым первым письмам и тут же убедился в правоте Элизабет, говорившей о склонности обоих корреспондентов к экскурсам в классику.

«Что общего между Пифагором и Друидами?» — «Это же элементарно, мой дорогой Катулл. И тот, и другие верили в переселение душ (о Друидах смотри «Комментарии к Галльской войне» Цезаря»). — «Кого судили за кражу Сицилийского сыра?» — «Кого-то из тех непристойных басен Аристофана. Может быть, Лягушек?» — «Ос, дорогая Лесбия, ос…»

Не задерживаясь на цитатах и намеках, я опять наткнулся на фотографии и почувствовал себя в чужой стране. Довольно сильно заросшее камышом озеро, покрытый травой склон, парусная лодка. На другой фотографии ветряная мельница на берегу узкой протоки, ее темные на фоне бледного неба крылья. Я был в Англии, в графстве. Норфолк, а взяв в руки следующую фотографию, я понял, что находился уже в Мэллингхэме.

Я всматривался в каменные стены, в темную, местами замшелую крышу, в высокие и узкие окна. Парадная дверь была увита плющем, и меня поразило царившее вокруг запустение. Я снова обратился к письмам.

Прошло четверть часа, а я все еще читал. Письма были веселыми, остроумными, яркими и совершенно лишенными каких-либо опасных эмоций. Пол выказывал свою обычную мудрость, держа ее на почтительном расстоянии, пока не решил, что хочет с нею повидаться. Его письмо, приглашавшее Дайану в Америку, было образцом романтического бреда, но мисс. Слейд клюнула на него и ответила: да, она, конечно, приедет в Нью-Йорк, чтобы встретиться с Полом. Последующие письма касались подробностей организации этого путешествия, а в последнем мисс Слейд писала о том, что не может дождаться новой встречи.

Разумеется, после того, как она приехала в Америку, переписки между ними не было. Им было вполне достаточно разговоров по телефону и частых встреч. Я недоумевал: что случилось со всеми ее фотографиями — ведь он, несомненно, снимал ее, когда она была в Нью-Йорке. Я понимал, что он мог их уничтожить, пытаясь забыть о ней в конце 1922 года, но думал, что, с его стороны, было бы вполне естественно оставить хоть один снимок. Я собирал в стопку листы с их классической викториной, решив, что вчитываться в нее неинтересно, когда какой-то листок, закружившись в воздухе, упал на пол за моей спиной.