Часть пятая

Моралист Корнелиус

1929–1933

Глава первая

«Хотя Божьи жернова мелют медленно, — гласила цитата, вышитая на шелковом полотне и помещенная в рамку, стоявшую перед камином в моем кабинете, — они мелют очень мелко. А Он стоит в ожидании, пока перемелется все до последней крупинки».

Никогда стихи Лонгфелло не были столь уместны. На протяжении всего кризиса меня осаждали решительно все, требуя запереть это изречение в ближайший шкаф, но я так и не поддался этим уговорам. Строки эти были вышиты незамужней сестрой моего отца. То была одна из шести вышивок, висевших на стене большой комнаты на ферме, где я родился. Мать вручила мне «Божьи жернова», словно Предупреждение апостола Павла, после смерти Пола, и я так привязался к этой безделице, что поместил ее в деревянную рамку на подставке. По мере того, как жизнь моя становилась все сложнее и сложнее, вышивка утешала меня, ежедневно напоминая о простом и непосредственном сельском мире.

Эта вещь первой бросалась мне в глаза каждый раз, когда я входил в кабинет. И то, что я в этот день впервые не обратил на нее никакого внимания, лучше всего говорит о том, в каком состоянии я вернулся вечером двадцать девятого октября 1929 года с совещания партнеров.

Прежде чем я успел погрузиться в кресло, Сэм закурил мне и себе сигареты.

— Что случилось?

Я глубоко затянулся, и тут же закашлялся. Я знал, что мне следовало бросить курить. И дело дошло до того, что чувство вины перед врачом, запретившим мне курение, мешало мне обращаться к нему даже тогда, когда меня одолевали бронхиты.

— Все в порядке, — выдохнул я, оправившись от приступа кашля. — Льюис добился четырехнедельной отсрочки по ссуде, пригласив президента банка поехать с ним зимой на Багамские острова на своей яхте. Мэтт и Люк оказались без работы, вокруг моей головы засиял ореол, а за спиной выросла пара крыльев.

— Чудесно! — с восхищением воскликнул Сэм. — А что Стив? Он приезжает?

— Да.

— Вот и хорошо. Теперь-то мы припрем его к стенке! Прими мои поздравления, Нэйл… Послушай, что-нибудь не так?

— Нет, — отвечал я. — Ничего плохого.

И невольно пожал плечами. Хотя я никогда бы не признался в этом ни единственной живой душе, я смертельно боялся Стивена Салливэна.


Стив завершил бурное, хмельное английское лето тем, что сделал Дайане Слейд ребенка. Мы с некоторых пор с интересом следили за ним, чтобы быть в курсе того, чем он там занимался. Мне не нравилось все, что бы он ни делал. Сэм радовался тому, что Дайана работала на нас, отвлекая Стива. Однако я не мог представить себе, чтобы Стив, больше чем кто-либо другой дороживший властью, позволил себе долго манкировать делами лондонского представительства.

Не мог я простить ему и забыть то, как он оказался на первой роли в Европе, и уж, разумеется, я не считал Дайану Слейд просто приятной девицей, не преследовавшей своих тайных целей. Ни одна женщина не станет спать с банкирами и приносить им незаконнорожденных детей, если не стремится к чему-то большему, чем наличные деньги.

— Но к чему она стремится? — спросил озадаченный Сэм. — Вряд ли к деньгам, у нее их и так уже полно.

— Подозреваю, что она была уязвлена, когда состояние Пола унаследовал я, а ее мальчишке не досталось и ржавой полушки.

— Но теперь все это в прошлом! Она уже ничего не сможет поделать!

— Ошибаешься, Сэм. Она может вцепиться в Стивена Салливэна и прокатить всех нас на вороных на виду у всего города.

Сэм лишь улыбнулся, заметив, что я вполне созрел для главной роли в каком-нибудь голливудском фильме о Маккиавелли, и спросил меня, не приходило ли мне в голову, что мисс Слейд прыгнула в постель к Стиву просто потому, что он чересчур охоч до женщин. Я рассеянно ухмыльнулся этой мысли, слишком поглощенный воспоминанием о том, как Пол когда-то давно сказал мне: «Ты и Дайана, какое тщеславие!» — и снова подумал, как часто думал после того разговора, что у меня действительно нет никаких оснований симпатизировать мисс Дайане Слейд.

Впервые я услышал о ней летом 1922 года, но не знал ее по имени, потому что моя мать, упоминая о ней, называла ее не иначе как «Та женщина». «Бедняжка Сильвия, он ее совсем забросил, — говорила мать отчиму. — Пол, кажется, решил остаться в Европе с Той женщиной».

Однако мой двоюродный дед по-прежнему был женат на своей изысканной третьей жене, и я понятия не имел о том, что он поддерживал отношения с Той женщиной вплоть до весны 1926 года. Тогда мать попыталась убедить меня, что мне не следует проводить второе лето в коттедже Пола в Бар Харборе.

«Мисс Слейд в Нью-Йорке» — объявила мать, совсем как астроном сообщил бы о появлении в небесах новой кометы. «Кто она такая?» — заинтересовавшись, спросил я. «Любовница Пола», — ответила она, понизив голос на целую октаву.

Это следовало понимать так, что если американская любовница могла бы служить образцом нравственности эпохи процветания, то английская олицетворяла полный упадок Европы двадцатого века. «Корнелиус, я не могу, находясь в здравом уме, разрешить тебе ехать этим летом в Бар Харбор. Я должна хоть как-то выразить протест против нетерпимого положения бедняжки Сильвии».

Я ничего не сказал, но, поразмыслив, набрался храбрости и позвонил в Нью-Йорк Полу. Спустя неделю я уже ехал в Мэн.

Мать могла сколько угодно критиковать Пола, но каждый раз, когда он удостаивал ее своего очарования, она, подобно другим женщинам, становилась глиной в его руках.

В Бар Харборе мой друг Джейк Райшман спросил меня: «Что ты думаешь о мисс Дайане Слейд? О ней говорит без умолку весь нью-йоркский свет. Ты уже видел своего маленького кузена?»

Я могу вспомнить каждую деталь той сцены. Мы потягивали лимонад на теннисном корте. Теннис в Бар Харборе всегда требовал необычайной сноровки из-за сильного морского ветра, а в тот день ветер прямо взбесился и яростно гнал облака по небу. Трое моих друзей, Джейк, Кевин и Сэм, с любопытством пялились на меня. Джейк, всегда гордившийся своей искушенностью, обычно затевал разговор на какую-нибудь занимавшую нью-йоркское общество тему с видом человека, имевшего не меньше трех любовниц и теперь присматривавшего себе четвертую.

Все мы без конца говорили о женщинах и старались убедить друг друга в том, что с наступлением половой зрелости соблазняли каждую встречную женщину, в чем, впрочем, была большая правда.

«Что еще за маленький кузен?» — спросил я Джейка, и с этого момента отсутствию интереса к Дайане Слейд пришел конец. Именно с этого дня она начала вползать в мою жизнь, дюйм за дюймом, по мере того как Пол из месяца в месяц, год за годом, вел нас к неизбежному театру военных действий, где ее тщеславию предстояло сцепиться рогами с моим.


В юности я мало видел Пола. Семья матери считала брак моих родителей мезальянсом, и даже после смерти отца мы не возвратились на Восток, а оставались в Огайо и после того, как мать вскоре вышла замуж. Мне было четыре года, когда я уехал с отцовской фермы в Веллетрию, пригород Цинциннати, где мой отчим, доктор Уэйд Блэккет, был душой местной больницы.

Отчим был ходячим доказательством того, что не все хирурги беспечные красавцы, за которыми гоняются толпы больничных сестер. Внешность его была ничем не примечательна, манеры довольно прозаические, как у всех тяжело работающих людей со скромным достатком, избегающих всякого риска, который мог бы их как-то взбудоражить. Моя мать, как сама мне однажды призналась, вышла за него замуж потому, что понимала, как важно, чтобы у мальчика был отец.

Мысль о том, что она совершила эту ошибку ради меня, приводила меня в ужас, но я старался не показывать ей, что ее жертва была напрасной. Отчим относился к этому с пониманием. Мы вскоре стали чувствовать себя заговорщиками, оба не давая матери догадаться, что он считал меня безнадежной загадкой, а я его — отчаянно скучным человеком. Так мы вполне уживались друг с другом годами под одной крышей, в атмосфере спокойной, но глубокой отчужденности.

Веллетрия нравилась жителям штата Огайо. Да наверное, нравится и теперь. Мне казалось, что я смогу полюбить ее, когда, немного окрепнув, стал ходить в местную частную школу, но я ошибался. Я был слабым ребенком, не по возрасту маленьким. На меня смотрели с такой смесью любопытства и презрения, что я скоро стал носить с собой перочинный нож для защиты от наиболее, злобных мучителей и с интересом думал о том, что произойдет, если я пущу его в ход. В школу я проходил всего один семестр, и мать забрала меня оттуда. Однако я успел извлечь несколько полезных уроков, так что время это не прошло бесплодно. Я понял, что довольно выгодно быть недооцененным, в таком случае люди становятся слишком доверчивыми и ими легче манипулировать. Еще запомнил, что одно резкое, угрожающее движение может испугать даже отъявленного громилу и что искусство выживания во враждебной среде состоит в наступлении на других, прежде чем они успеют напасть на тебя. Не у одного Ахилла было уязвимое место. Каждый из воинов в какой-то степени уязвим. Все дело в том, чтобы изолировать эту слабость, правильно ее оценить и затянуть гайки. Истинную власть, любил говорить Сэм, истинную власть над людьми даст умение скрыть свое слабое место, упрятать его подальше и смело шагать через толпу, зная, что никто не осмелится тебя тронуть.

— Блаженны кроткие, — читал я когда-то на другой вышивке моей тетки, — ибо они наследуют землю».

«Интересно, как это им удастся», — озадаченно спрашивал я, проведя семестр в школе. Но мать просто считала меня богохульником и сердито говорила, что с нее достаточно послевоенного безбожия и что, к ее большому сожалению, я не удосужился прочесть какую-то поучительную работу по теологии, ограничиваясь спортивной хроникой в «Цинциннати Инкуайерер».