На ранней заре русская конница, предводительствуемая Его Императорским Высочеством Константином Павловичем, и гвардии союзных держав построились в колонны по дороге к Парижу. Русский император отправился в Панкен со своим штабом, куда и король прусский прибыл со своею свитою. Здесь победителей ожидали префекты парижских округов. Русский император обратил к ним речь весьма достопамятную, ибо каждое слово из окон было не пустым обещанием, но оправдывалось событиями:

«Ни Франции, ни французам не воздам злом за зло. Один Наполеон мне враг…»

Оба государя, Александр и Вильгельм, в сопровождении князей и полководцев своих направились через заставы парижские к предместью Сен-Мартен. Казаки и гвардия находились впереди шествия. Граф Состен де ла Рошфуко прибыл к союзным государям с белым бантом, предлагая себя в проводники русскому императору. Около полудня все войска — конница и пехота, — отличавшиеся превосходной выправкой, предшествующие императорским свитам, вступили в город под звуки труб и военной музыки. При прохождении через предместья от чрезмерного стечения народа воинское шествие надолго замедлилось, казалось, в сем месте соединился весь Париж; никак нельзя было двинуться. Только в час дня войско союзное появилось на бульваре Пуссоньер. Глядя на возносящийся лес копий, на эти бравые батальоны, на этот цвет европейских воинов, парижские жители имели перед собой зрелище, долго еще незабываемое в мире: они видели блестящую армию среди горожан, ничем не обеспокоенных; видели войско неприятельское, принятое как войско, возвратившееся в свое Отечество. Но чувство, с которым победители входили в Париж, было неизъяснимо никакими словами…


Море народа на улицах. Окна, заборы, кровли, едва зазеленевшие деревья бульваров — все, все покрыто людьми. Ступить, что называется, разу негде! Все машет руками, кивает головами, все кричит:

— Да здравствует Александр, да здравствуют русские!

— Да здравствует Вильгельм! Да здравствует император Австрии!

— Да здравствует Людовик, да здравствует король!

— Покажите нам прекрасного, великодушного Александра! — кричали красивые женщины, цепляясь за упряжь офицерских коней, так что один из молодых воинов принужден был приостановиться, чтобы ответить учтиво:

— Medams, le voila, en habit verit, avec le roi de Prusse [111].

— Mais, monsieur on vous prendrait pour un Francais! [112] — восхитилась дама.

— Много чести, мадам. Я этого не стою, — улыбнулся русский, но дама и в толк не могла взять, о чем он говорит, продолжая комплимент:

— Mais c'est que vois n'avez pas d'accent [113], — и тут же снова во все горло закричала: — Vive Alexandre, vivent les Russes, héros du Nord! [114]

Казак этого офицера, не отстававший от него ни на шаг, задумчиво проговорил:

— Ваше благородие, они с ума сошли!

— Давно! — ответил офицер, помирая со смеху. Они тронули коней и кое-как воротились на свои места.

Тем временем государь среди волн народа остановился у полей Елисейских, и Триумфальная арка, этот символ славы Бонапарта, смиренно изготовилась принять его.

Молодой офицер глаз не мог отвести от арки, от ее массивных серых стен, тяжелых перекрытий, помпезных барельефов.

— Как в сказке сказывается: зашли за тридевять земель, в тридесятое царство! — воскликнул казак; офицер, бросив ему беглую улыбку, ответил:

— Твоя правда, Степан! — и вновь обратил свой взор на серый гранит арки.

Невольно снял треуголку. Легкий, уже теплый ветерок ерошил его светло-русые волосы, играл ими, то открывая, то вновь прикрывая рваный шрам на виске. Офицер быстро надел треуголку и подумал, что такая же арка должна стоять и в Москве, на той дороге, по которой уходил из русской столицы Наполеон, а потом вступали наши войска. Две арки, начало и конец пути, поражение и победа…

— Аргамаков! — окликнул его товарищ. — Ты только погляди!

Волны народные трепетали, колыхались, бились вокруг величественного и приветливого императора русского, который, как никто другой из государей союзных держав, привлекал восторженное внимание, и стар и млад, и простолюдин, и первостепенный парижский житель — всяк норовил схватить царя за руку, за колени, за одежду, хотя бы за стремя, чтобы снова и снова воскликнуть:

— Vive Alexandre; á bas le Tyran! [115] Да здравствуют наши избавители!

— Государь очень неосторожен, — неодобрительно пробурчал офицер, но Аргамаков успокоил его улыбкой:

— Истинное величие в доброте и бесстрашии.

С трудом оторвав восторженный взор от царя, он принялся оглядывать толпу, улыбаясь в ответ на улыбки, взмахивая рукой в ответ на приветственные жесты, любезной улыбкой встречая всяческие благоглупости, летевшие со всех сторон:

— Посторонитесь, господа, артиллерия! Какие длинные пушки, длиннее наших!

— Какая длинная лошадь! Степная, верно!

— Посмотри, у него кольцо на руке. Верно, и в России носят кольца.

— Отчего у вас белокурые волосы?

— От снегу! — ответил Никита первое, что пришло в голову, и подумал: «Не знаю, от тепла или от снегу, но вы, друзья мои, давно рассорились со здравым рассудком!»

— Отчего они длинны? В Париже их носят короче. Великий артист, парикмахер Dulong, обстрижет вас по моде.

— И так хорошо! — заступилась другая женщина, и Никита подарил ей беглую улыбку.

Наслышанный о красоте и прелести француженок, он сейчас чувствовал себя обманутым. О да, они прелестно одеты, у всех искрятся весельем глаза, они задорны, милы, пикантны, соблазнительны, очаровательны… куколки! Цветочки! Игрушечки! Безделушки! В них нет завораживающей, тихой прелести соединения достоинства и неукротимости, не чувствуется пламени, мерцающего в ледяном сосуде… это есть только в русских женщинах. И офицер, глядя на хорошеньких парижанок, вдруг ощутил острую тоску по родине и такую печаль по навек утраченному, что тихонько застонал, как от мучительной, внезапной боли.

Его затуманенные воспоминаниями глаза скользили по кокетливо причесанным головкам женщин, спешивших приблизиться к государю и преподнести ему весенние цветы, как вдруг некое золотистое облако привлекло его внимание. Это был букет нарциссов, такой огромный, что женщина, несшая его, прижимала его к себе, как заботливая мать — ребенка, однако цветы все равно рассыпались в разные стороны. Она и сама была золотоволосая, и сиял этот букет так, что Аргамаков на мгновение допустил поэзию в свое оледенелое сердце и подумал, что все это, вместе взятое, похоже на солнышко, едва взошедшее и щедро рассыпающее вокруг свои золотые лучи.

Вьющиеся, непослушные пряди упали на лицо женщины, и она отбросила их нервным, трепетным движением, выронив еще несколько цветов. Лицо ее открылось, и Аргамакову показалось, что он лишился рассудка.

Не помня себя, он соскочил с коня, и его казак тотчас последовал примеру барина, что вызвало новый взрыв восторга при взглядах на это смуглое, скуластое, черноусое лицо:

— Oh, bon Dieu, quee Calmok! [116]

Аргамаков ничего не слышал. Раздвигая толпу, он силился пробиться к женщине с букетом нарциссов, но ему это удавалось с трудом, а перед ней, словно нарочно, расступались люди, открывая ей путь к русскому государю.

Никита все еще был ошеломлен, потрясен, но обостренное зрение и навыки человека, прошедшего войну и чудом избежавшего смерти, действовали как бы помимо его воли — он почти бессознательно замечал странности, которые сопровождали продвижение золотоволосой женщины.

Этих «странностей» было три, и они имели неприглядный образ мужчин в лохмотьях и больших колпаках, с ужасными, мрачными физиономиями. Именно такими Аргамаков некогда представлял себе всяческих маратов, робеспьеров, дантонов [117], и отвращение подало ему сигнал тревоги, отрезвивший его.

Теперь он не безрассудно стремился за женщиной, подбирая упавшие цветы, словно во что бы то ни стало должен был вернуть их в букет, но и наблюдал за ней. Во всем ее облике было нечто странное, и Никита, наглядевшийся сегодня на счастливых парижанок, сразу понял, в чем суть. В облике этой женщины не было упоения, восторга, самозабвенного ликования. С тем выражением лица, с каким она рвалась преподнести цветы русскому царю, люди, наверное, восходили на эшафот, подумал Никита. Обреченность, безнадежность, отчаяние, ужас, оледеневшие черты… Она шла, как ходят во сне, и если бы не энергичные тычки тройки страшных сопровождающих, уже давно остановилась, упала, была бы затоптана толпой… но она шла и шла, с каждым шагом теряя все больше цветов, и к тому времени, когда Никита наконец добрался до нее, в руках у нее был тощенький желтый букетик, сквозь который явственно проглядывало что-то серо-стальное.

Она находилась уже шагах в пяти от государя, когда Никита настиг ее, рванул в толпу и, заворотив руку ей за спину, с трудом выдернул из пальцев, сведенных судорогой, обоюдоострый стилет, лезвие которого — он приметил с одного взгляда — было покрыто черно-коричневой каймой. Смутное подозрение, возникшее у Никиты, окрепло, едва он замахнулся этим стилетом на «марата», которого и без того странное лицо исказилось еще пуще, и он бросился наутек с такой резвостью, что вмиг растворился в толпе; невесть куда канули и «дантон» с «робеспьером». Итак, клинок был отравлен, без сомнения, и даже незначительный удар, нанесенный им, мог оказаться смертельным для русского государя. Облегчение, овладевшее Никитою при мысли о том, какое злодеяние он только что невзначай предотвратил, было сравнимо лишь с ужасом от того, что свершить сие богопротивное дело должна была Ангелина.

* * *

Среди орущей, хохочущей, пляшущей толпы они стояли двое, и никто не толкнул их, не приблизился к ним, не сказал им слова, как если бы они были окружены неким магическим кругом, начертанным любовью и смертью.