В голосе его, в котором только что звучали игривые до непристойности нотки, вдруг прорезалась такая боль, что Ангелина невольно коснулась его руки:

— Что с вами… Ксавьер? — Она даже не заметила, как назвала своего супруга по имени, так хотела успокоить, ободрить его.

— Не стоило мне вспоминать! — Нотариус вскочил и принялся ходить по тесной — три шага туда, три обратно — каморке. — Это слишком больно, слишком мучительно!

— Успокойтесь, — растерянно пробормотала Ангелина. — Я не хотела, поверьте…

— Я не говорил об этом ни с кем, никогда! Вот уже двадцать лет, как я боюсь обмолвиться об этом, боюсь, что не выдержу воспоминаний!.. О, зачем, зачем из пустого любопытства вы разожгли это пламя, которое я считал надежно похороненным под слоем пепла?! — выкрикнул он, и Ангелина не узнала своего всегда такого спокойного, мудрого, ироничного супруга. Сейчас перед ней стоял человек, измученный беспрестанным, хотя и тщательно скрываемым страданием, и она осторожно взяла его руку:

— Расскажите мне… Вы слишком долго молчали. Клянусь, вам станет легче!

— Дитя! — фыркнул де Мон. — Что вы, легкомысленная, легковерная женщина, знаете о любви, о жизни, о смерти? Разве вы способны понять, что это такое — видеть казнь своей возлюбленной?

— Могу, — глухо проговорила Ангелина. — Мой возлюбленный, мой истинный супруг, отец моего ребенка (сейчас она не сомневалась в этом!) был расстрелян у меня на глазах.

И замерла, раненная в самое сердце страшными воспоминаниями. Так они и сидели рядом — два измученных, страдающих человека, — пока де Мон наконец не заговорил:

— Красная гвоздика всегда играла во Франции особую роль. Наполеон всего лишь украл этот символ, а ведь еще со времен Фронды она служила знаком приверженности дому Бурбонов и вообще королевскому дому. Особенно эту последнюю роль она стала играть во времена революции, когда невинные жертвы террора, идя на эшафот, украшали себя красной гвоздикой, желая показать, что они умирают за своего короля и бесстрашно смотрят в глаза смерти. О, история дикарей и антропофагов не знает столь варварских и диких сцен, как эта революция! В то страшное время цветок этот носил название oeillet d'horreur — гвоздика ужаса. Да, теперь роялисты избрали белую гвоздику своим знаком, ибо корсиканец присвоил красную, но в то время, повторяю… Да, в то время я был еще не стар: пятьдесят — это не возраст для мужчины, тем более если он влюблен впервые в жизни. У меня было множество женщин, но только одна поразила мое сердце любовью. Я встретил ее поздно — что ж, тем больше имелось оснований, чтобы никогда не расставаться с нею. Она была много моложе меня, она мне и вернула молодость. Так, как любил я, любят лишь раз в жизни, да и то не каждый. Тогда в моде были маленькие, пухленькие женщины, которых называли «перепелочками». Она же была другая: высокая, изящная и такая тоненькая, что я мог бы обхватить ее талию пальцами одной руки, клянусь! Ее звали Иллет — Гвоздика, и в тот роковой день, когда ей исполнилось двадцать пять, она украсила себя красной гвоздикой — просто знаком своего имени. Она не знала, что как раз за день до того был казнен один из невинных, который, перед тем как положить голову на плаху, бросил в толпу красную гвоздику и крикнул: «Этот цветок погубит кровавого тирана!» Возможно, он был провидец, а может, безумец, достаточно того, что его слова кто-то запомнил, а увидев мою Иллет с красною гвоздикой, донес на нее как на пособницу смутьянов-аристократов. Она и впрямь была аристократкой из прекрасной семьи — и вся эта семья теперь была обречена. Они встретили свою участь достойно — и в один страшный день все вместе взошли на эшафот.

— А… вы? — робко спросила Ангелина. — Вы не смогли ее спасти?

— Не смог. Не смог, хотя, Бог тому свидетель, я отдал все свои деньги на подкуп судей, я пытался организовать налет на тюрьму, я… да что говорить! — Он ожесточенно махнул рукою. — Иллет была обречена — все мои начинания провалились одно за другим, словно злой рок преследовал меня. Мне осталось одно, последнее средство — умереть вместе с ней. Тогда это было просто. Достаточно было крикнуть погромче: «Да здравствует король!» — и человека тотчас отправляли на тележке на эшафот. Я выведал, когда должны казнить Иллет, и пробрался на площадь, к тому времени уже запруженную народом: враз должны были лишить жизни десять или двадцать человек — волнующее зрелище для опившихся крови простолюдинов! Я смотрел на Иллет. Она стояла спокойно, не дрогнула, когда умирали ее друзья. Но вот на плаху потащили ее отца — и Иллет вскрикнула: следующая была ее очередь. Она стала озираться. Я понял: она искала меня — я закричал… нет, это лишь казалось, будто я кричу: «Да здравствует король! Смерть кровавым тиранам!» — а на самом деле из моего горла вырывалось лишь слабое сипение: от напряжения, от страданий у меня начисто пропал голос. «И все-таки я умру вместе с тобой, моя любимая!» — подумал я и бросился вперед… но тщетно силился пробраться сквозь толпу: эти мускулистые кузнецы и ремесленники, их толстомясые жены свирепо рвались ближе, ближе к эшафоту; они сгрудились так, что давили друг друга, но каждый старался пробраться вперед, чтобы увидеть, как скосит лезвие кровавой Луизы [109] голову аристократа… и еще одну, и еще, и еще! Я пустил в ход кулаки — молча, ибо по-прежнему не мог ничего сказать. Я дрался, я рвался вперед и так разъярил стоящих вокруг, что чей-то огромный кулак опустился на мою голову — и я лишился сознания, успев увидеть светлые волосы Иллет, стиснутые окровавленными пальцами палача, когда он показывал толпе ее отрубленную голову.

Ангелина тихо ахнула — и замерла, вцепившись в руку мужа. И долгое молчание царило в потайной каморке, пока нотариус не промолвил — отрешенно, как бы про себя:

— Потом я хотел покончить с собою, но подумал: если Бог не попустил мне умереть, значит, я должен жить и мстить. Не счесть спасенных мною… не счесть уничтоженных мною! Но с тех пор я вижу ее во сне каждую ночь. Каждую ночь! Она отворачивается от меня, ибо я нарушил наши клятвы — быть неразлучными в жизни и в смерти. Каждый вечер я ложусь в постель, надеясь, что более не встану с нее. Каждое утро открываю глаза — я вопрошаю Иллет, почему она не призовет меня к себе. Сегодня во сне она улыбнулась мне — я уж решил, что все, простила, теперь мы будем вместе, но опять, опять проснулся живым!

Ангелина тихонько всхлипнула. Ей стало так страшно, так одиноко! Свеча почти догорела, сгустились тени, и чудилось, темнота подземелья сделалась могильной тьмой…

Де Мон очнулся от тяжких воспоминаний:

— Прости, дитя мое. Если бы я спас Иллет и женился на ней, как мечтал, ты могла бы стать нашей дочерью. Но ты — дочь моего старинного друга. Возможно, я остался жив для того, чтобы спасти тебя, вернуть отцу и матери? Возможно, тогда я смогу увидеть Иллет?..

Он не договорил, умолк, напряженно вглядываясь в темноту.

— Мы скоро уйдем отсюда? — жалобно спросила Ангелина, зябко обхватывая руками плечи, но вместо ответа де Мон прошептал:

— Не может быть!

Поднявшись, он шагнул туда, где находился лаз в очаг. Ангелина, боясь остаться одна, побежала за ним — и вдруг замерла: ей почудился запах дыма.

Ну, дым и дым, подумаешь, успокоила она себя: все-таки они скрываются рядом с кухней. Наверное, развели огонь в очаге… хотя, если так, им будет трудно выбраться. Да и струи дыма становятся все гуще, заполняют помещение. Так и задохнуться можно. Что же все это значит?

— Стой здесь! — приказал де Мон и с юношеским проворством нырнул в узкий лаз, ведущий к очагу.

Ангелина ужаснулась — неужто она останется тут одна? Но де Мон тотчас же вывалился из лаза, тяжко откашливаясь от дыма, который повалил теперь неостановимо.

— В очаге развели огонь! — с трудом выговорил он.

— Зачем? — Ангелина изо всех сил терла глаза, из которых потекли едкие слезы. — Надо им покричать, дать знак. Они забыли про нас, что ли? Мы же так задохнемся!

Де Мон молчал, и Ангелина, взглянув на него, увидела на его лице такое отчаяние, что вдруг все поняла.

— Вы думаете, они сделали это нарочно?!

— Не знаю. — Нотариус заслонил лицо рукавом, стараясь задерживать дыхание. — Одно из двух: или в трактир пришли жандармы и им показался подозрительным незажженный очаг, или…

— Или? — настойчиво потянула его за рукав Ангелина. — Или — что?

— Или Кола, трактирщик, — предатель. Он меня почти не знает, не может таить на меня зла. Он мог только выполнить чей-то приказ — но чей, чей? Ведь об этом убежище знала только одна… — Он не договорил, скорчившись в приступе такого мучительного кашля, что Ангелине показалось, что он вот-вот сейчас задохнется.

Она попыталась вглядеться в серую мглу, заволакивающую каморку, и сердце ее дрогнуло в надежде, когда она заметила крест-накрест прибитые доски, закрывавшие… подземный ход! Ход к спасению!

Она с силой дернула за рукав задыхавшегося от кашля нотариуса. Как ни странно, серые струи дыма рассеивали тьму. Или Ангелина просто привыкла к ней? Их взгляды встретились, и во взгляде де Мона снова зажглась жизнь, когда он увидел блестящие глаза Ангелины. Проследил за взмахом ее руки — и без слов бросился к заколоченной двери, вцепился в доску, рванул… и едва не упал, потому что гвозди оказались крепки и надежны. Что ж, оставалось или признать свое бессилие и умереть, или снова броситься на приступ. Задыхаясь, кашляя, почти ничего не видя от слез, они рвали эту доску, обдирая пальцы в кровь, они выдирали гвозди обломанными ногтями — и наконец доска скрипнула, поддалась — отвалилась!

Не переводя духа, де Мон и Ангелина приступили к другим доскам, и теперь дело пошло легче, ибо они использовали первую как рычаг. Вот сорвана вторая доска… вот третья! Кашляя дымом и кровью, невольные узники припали к отверстию, куда сразу же поползли серые длинные струи, и переглянулись. «А если там — тупик?» — глазами спросили они друг друга. И враз ответили — так же взглядами: «Это наша последняя надежда спастись!»