— Клянусь, ты прав! — горячо воскликнула она, соглашаясь, правда, отнюдь не с тем, что твердил Оливье, а со своими размышлениями, и ужаснулась, увидев, как исказилось его лицо. — Я скажу мужу, что ты не хочешь… что ты думаешь…

— Нет! — в ужасе закричал Оливье. — Нет, молчи, умоляю тебя! Когда-то я спас тебе жизнь — спаси и ты мою, не выдавай меня де Мону, не рассказывай, что я обо всем догадался! И… и прощай, Анжель! Считай, что меня уже нет в Кале!

И Оливье стремглав кинулся прочь по окраинным улицам, мгновенно скрывшись из виду.

* * *

Нотариус только руками развел, когда, воротясь, увидел Ангелину в растерянности — и в полном одиночестве.

— Странно! Мне казалось, что у молодого человека есть голова на плечах, а он убежал от своего счастья. Ну, кого боги хотят погубить, того они лишают разума. Мне теперь не до него. Надо поторопиться. Но сначала — вот. — Он подал Ангелине узел. — Зайди в карету и переоденься. — Увидев, как взлетели в недоумении ее брови, пояснил: — Мы отправляемся в плавание не на пассажирском пакетботе, как бывало некогда. Опасности ждут нас, и если кто-то следит за нами, пусть же он потеряет наш след здесь, около этой кареты!

Ангелина послушно отправилась переодеваться. Потом ее примеру последовал де Мон, а снятые с себя вещи они тщательно упаковали в чемоданы — и оставили на месте. Ангелина несколько раз печально оглянулась, жалея о новых платьях, особенно об одном — очень красивом, синем, сшитом из запрещенного контрабандного муслина; потом вспомнила, что в Англии отец с матерью не замедлят приодеть ее как подобает, — и утешилась, и более не оглядывалась, и вскоре неопрятный старик в громоздком, обветшалом парике á la Louis XVI (в провинции их еще носили!) и скромная барышня в квакерски-неприглядном платье и уродливом чепце, полностью скрывавшем волосы, быстро шли по улицам Кале, приближаясь к пристани.

Город показался Ангелине небольшим, но чрезвычайно многолюдным. Это была протестантская провинция — очевидно, из-за близости к Англии, — так что убогая одежда здесь не бросалась в глаза, напротив, роскошное платье вызвало бы любопытство и неодобрение. Двухэтажные дома тоже показались ей убогими и невзрачными. Воздух же был напоен сыростью и морской солью, которая щекотала и раздражала ноздри. Ангелина дернула плечами — ни за что на свете она не согласилась бы здесь жить!

Она думала, что муж поведет ее на пристань, однако им предстояло дождаться вечера, а потому они зашли в трактир. Есть ей не хотелось — слишком уж досадовала она на то, что время отчаливать еще не настало, — но, когда сели за стол, прекрасная рыба и свежие морские раки показались ей отменно вкусны. Де Мон спросил вина («Du meilleur!» [108] — приказал он, значительно подняв палец), и они с Ангелиною выпили по бокалу какой-то розовой кислятины — за удачу.

Наконец стемнело. Ангелина сидела как на иголках и была ошеломлена, когда нотариус, поднявшись, повел ее не на улицу, а в пустую кухню, да хоть бы вывел через какую-то заднюю дверь, нет — подвел к очагу и жестом приказал залезть в него.

Очевидно, на лице Ангелины столь красноречиво выразилось воспоминание об Ивашечке, который просит Бабу-Ягу показать, как лучше залезть в печку, чтобы изжариться, что нотариус и повар враз захохотали, и нотариус влез в очаг первым. Только тут Ангелина разглядела, что огня в нем нет и в помине, более того: пепел был серым, холодным, слежавшимся, будто прошло немало дней с тех пор, как пользовались этой печкою. Муж нетерпеливо махал ей из темного зева, открывающегося на месте задней стенки очага, и Ангелина, мысленно перекрестившись, подобрала повыше юбку, хотя уж ее-то не жалко было запачкать, и полезла в печку — правда, без лопаты.

Ход из очага только сначала казался крысиной норой, а потом он расширился, и де Мон помог Ангелине пробраться в округлую тесноватую комнатку со сводчатым потолком, без окон, с затхлым воздухом. В комнатенке чадно горела маленькая свечка.

— Не бойся, — ласково сказал супруг, показывая Ангелине ларь, на который можно было присесть, — мы здесь долго не задержимся.

— Да я и не боюсь, — нервно передернула она плечами. — Мама мне рассказывала, что ей однажды пришлось скрываться в подземном убежище, откуда был выход в какой-то трактир, — и тоже через печку.

— Она тебе рассказывала? — оживился нотариус. — Я прекрасно помню то место. Мы его оборудовали вместе с твоим отцом (его тогда звали Ночной Дюк) и графом де Сент-Юзефом. Причем Сент-Юзеф, который прежде был контрабандистом…

— Граф — контрабандистом?! — изумилась Ангелина.

— Графский титул и поместье он себе купил, отправив на тот свет какого-то ростовщика, а до этого был и контрабандистом, и вором, и наемным убийцей, — так вот, Сент-Юзеф видел этот трактир в Кале, не раз пользовался им, чтобы принять из Англии контрабандный чай или отправить туда кофе. Вот он-то и подсказал идею убежища, дверь в которое замаскирована очагом. Но там было грандиозное укрытие: длинные коридоры, мощные, плотно закрывающиеся двери, а здесь — всего лишь нора, хотя, по словам маркизы, вполне надежная. В этой стене, — он небрежно махнул в сторону ясно различимого отверстия, грубо забитого досками, есть запасной ход на другой конец города, в трактир почтового двора, но тамошний хозяин не одобрял занятий хозяина нашего трактира, очень боялся, грозился на него донести, а потому ход заложили. Ничего, мы выйдем отсюда, как и вошли, и очень скоро. Видишь ли, хоть я наверняка знаю, что вслед нашему шлюпу не будут стрелять с берега, ибо моя миссия официально подтверждена подписью императора, все-таки лучше, чтобы английские шпионы, а их в Кале, как ракушек на дне морском! — не прознали о нас и не обеспечили нам «горячий» прием на том берегу. Ведь истинно лишь то, какими мы приедем в Англию, а не какими оставляем Францию.

— Зря вы считали Оливье дураком, — сказала Ангелина. — Он потому струсил, что боялся: мол, не там, так здесь его обязательно подстрелят.

— Я и думать о нем забыл, — сказал де Мон. — Жаль только, что ты будешь горевать об этом ничтожестве.

Ангелина призадумалась.

— Горевать? Нет, это не то слово, — сказала она наконец. — В моей памяти останется лишь одна сцена: там, в России, в блокгаузе, когда он выиграл меня в карты у Лелупа, а солдаты дарили нам засохшие букетики гвоздик и кричали: «Виват новобрачным!» Я запомню только это. Все, что было потом, особенно в Бокере, я постараюсь забыть.

— Но если ребенок спросит, кто его отец? — осторожно осведомился де Мон.

Ангелина опешила:

— А при чем тут ребенок?

Теперь пришел черед опешить нотариусу:

— Да разве не Оливье — его отец?

— Господи помилуй! — с искренним негодованием всплеснула руками Ангелина.

С новым Оливье она не хотела иметь ничего общего. И память о единственном человеке, который принадлежал в ее жизни прошлому, настоящему и будущему, подсказала ей искренний и в то же время уклончивый ответ:

— Слишком страшный был путь, приведший меня сюда. Однако того, кого я любила всем сердцем, я не забуду никогда.

Де Мон пристально вгляделся в ее лицо, и оба подумали об одном и том же: они почти ничего не знают друг о друге, хотя их пути так странно переплелись и даже слились. Ну как рассказать ему? Пришлось бы заглянуть в такие неизмеримые глубины! Хотя… хотя это не столь сложно, как представляется, ведь де Мон и сам явился к ней из тех же глубин времени, но не для того, чтобы отомстить — чтобы спасти!

— Скажите, — проговорила Ангелина, резко подавшись вперед, и голос ее дрогнул, — вы знали в 1789 году — или чуть позже — в Париже графиню Гизеллу д'Армонти?

Де Мон нахмурился, вспоминая:

— Много слышал о ней, но никогда не видел. Зато был шапочно знаком с ее братом, маркизом Сильвестром Шалопаи. Вот это был красавец! У дам при виде его просто ноги подкашивались. — И тут же он смущенно закашлялся: интересно, знает ли Ангелина, что баронесса Корф, ее мать, была одной из этих дам? Что-то в напряженной позе Ангелины подсказало ему: да, знает. Ну и хорошо же будет он выглядеть через несколько дней в глазах Марии Корф, когда та узнает, о чем он беседовал с ее дочерью! И де Мон поспешил заговорить о другом: — Графиня д'Армонти была весьма любвеобильна. Поговаривали, она жаловала и республиканцев, и роялистов одновременно. Я слышал, что, когда одного из ее любовников заключили в Тампль и приговорили к гильотине, она отдалась прямо в тюремном коридоре чуть ли не взводу охранников, чтобы пробраться к нему в камеру и напоследок напомнить, какого цвета ее мех… О-о, ч-черт! — У нотариуса даже голос пропал. — Простите, ради Бога, простите, дитя мое! Я так живо вспомнил то время — пору моей молодости, — что, забывшись, употребил выражение, весьма часто нами тогда используемое. Умоляю вас…

— Ничего, сударь, — кивнула Ангелина. — Я все понимаю и ничуть не в обиде на вас. Но расскажите: удалось это графине? Я хочу сказать… — теперь начала запинаться она, — удалось ей пробраться в каземат?..

— Дело в том, что эта камера была отделена от коридора не глухой стеной, а всего лишь решеткой, — пояснил нотариус. — И любовник графини мог издали видеть и слышать все, так сказать, ее приключения на пути к нему. Он оказался человеком брезгливым и не пожелал быть десятым или одиннадцатым посетителем этого розового грота. — Тут нотариус опять извинился. — Графиня, разумеется, сочла себя оскорбленной. Она плюнула на своего любовника и предложила себя его товарищам по заключению. Однако ни один из них, несмотря на долгое воздержание и красоту дамы, не увидел в этом желанного вознаграждения. Все как один отказались. Тогда графиня засмеялась, задрала юбки и улеглась прямо возле решетки, пригласив охрану на второй заход. Таким образом она хотела отомстить своему бывшему любовнику, но не рассчитала пыла тюремщиков. Говорят, дело дошло и до третьего рейда. В конце концов доблестная дама лишилась чувств, потеряв счет своим визитерам, да так и валялась в коридоре Тампля с задранной юбкой. И никто, даже насытившиеся охранники, не подавал ей помощи, пока она не пришла в себя и кое-как не убралась восвояси. Потом графиня будто бы долго болела — и как-то сошла со сцены. Еще я слышал, будто она тяжело переживала гибель своего брата на какой-то таинственной дуэли, но я не очень был озабочен ее судьбой, да и судьбами других людей… только своей.