Целую неделю Ангелина (она все на свете всегда пропускала мимо ушей, однако когда была чем-то увлечена, ничто сдержать ее было не в силах, о чем не подозревали ни дед, ни бабка) занималась только тем, что подслушивала да словно невзначай выспрашивала обо всех молодых соседях, бывших на военной службе, и вскоре узнала, что сероглазый да светловолосый ухарь, разбивший сердца без малого дюжины дворовых девок (о количестве похищенных невинностей вообще ходили баснословные слухи) был не кем иным, как гостем старой графини Орликовой, ее внучатым племянником, которого даже родимая маменька за распутство у себя не держала, ибо он был малым очень добрым, но вооруженным чудесным бесстыдством, гулякою и бретером, из тех, которые всякие, даже самые дерзкие свои шалости оправдывают одним: «Такое, мол, у меня сердце!» Звали его Никита Аргамаков, и хоть не по душе было Ангелине оказаться всего лишь одной из множества кобылок, которых покрыл этот жеребец [6], оставалось утешаться хотя бы тем, что был он весьма знатного рода, ведущего свое начало от дьяка Василья Аргамакова, который еще в 1513 году прославился в смоленском походе царя Иоанна Васильевича и получил за то потомственное дворянство.

Ангелина узнала также, что Никита Аргамаков чуть ли не в тот же день, когда любострастничал с нею на волжских отмелях, получил срочное предписание и отбыл в свой Белорусский полк. Он уехал, уехал, не было надежды встретить его опять, а все же Ангелина не могла одолеть искушения снова и снова приезжать на заветный обрыв (с гнедым, кстати сказать, она прекрасно ладила, но старому князю так нравилось ее учить, причем учить сурово, что Ангелина старательно изображала неумеху) и смотреть, как плывут-колышутся в волнах серебристо-зеленые тальниковые косы, мечтая лишь об одном: чтобы все вновь было, как тогда… и ненавидя себя за это.

Дознался ли Никита, с кем слюбился на золотистой песчаной постели? Нет, едва ли! И времени у него не было, и никаких причин счесть Ангелину чем-то большим, нежели дворовой или крепостной девкою, охочей до случайных барских ласк, тоже не было, и вряд ли погружен он ныне в скорбь сердечную из-за разлуки — небось даже лица ее не успел разглядеть! Так, загнет девятый или десятый палец, перечисляя в веселом гусарском кругу тех, кои с готовностью задрали юбки перед ним, и небось легче Волгу поворотить от Каспия к северу, чем заставить Никиту вспомнить хотя бы цвет глаз девы, которая так пылко и щедро любила его под мерный перекат синих волжских волн, под опьяняющие трели жаворонка, под изумленным взором юного, невинного месяца, который померк перед жарким солнцем точно так же, как померкла невинность Ангелины перед ослепительным солнцем внезапной страсти.

Это было самым нестерпимым: все время думать, что он забыл ее в тот же миг, как дал шпоры коню! Вдобавок она была не настолько глупа, чтобы не знать: от того, чем они с Никитою Аргамаковым самозабвенно занимались в жаркий полдень, рождаются дети. И хотя никаких признаков опасности Ангелина в себе пока не находила (да и не могла найти — за неделю-то!), все же угроза висела над нею, и отныне каждый ее день в Любавине был отравлен постоянным ожиданием беды — и потайной, даже от себя тщательно скрываемой надеждою, что однажды приедет она на обрыв, а там…

Нет! Это были напрасные, несбыточные, болезненные мечты, и Ангелина по-настоящему обрадовалась, когда князь и княгиня объявили ей о своем намерении как можно скорее отбыть в Нижний.

Ангелина встрепенулась, а убежав в свою светелку, несчетно положила земных поклонов Пресвятой Деве за то, что надоумила деда с бабкой уезжать, а заодно поблагодарила неведомую маркизу д'Антраге. Конечно, беда беременности могла явить себя и в Нижнем, это Ангелина прекрасно понимала, а все же Любавино сделалось ей истинно нестерпимо, хоть и раздольно было житье сельское в ладу с природой. Она торопила отъезд как могла и даже не побывала на прощанье на заветном берегу, только вдруг, уже с подножки заложенной кареты, на минутку забежала в сад, припала лицом к цветущим смородиновым ветвям, близко глянув на крошечные бледные цветочки, ощутив остроту этого запаха; растерла в пальцах зеленый листок, отмахнулась от толстого, сердитого шмеля — да и была такова.


Отправившись заутро, ехали неспешно, и вечер застал карету уже на ближних подступах к городу. Родное любавинское солнце не оставляло путешественников всю дорогу, перекатывалось по зубчатым вершинам леса, все ярче наливаясь вечерне-малиновым цветом, сгущая вокруг себя предзакатный золотистый туман и насыщая его прохладной синевою. По рощам и кустарникам разливались голоса соловьев, и Ангелине, глядевшей на солнце, чудилось, что не оно, горячее, летит от вершины к вершине, а юность, жизнь ее летит от мечты к мечте. И где-то там, впереди, отважно смеялись серые глаза… Ох, нет, Господи, помилуй!

2

МАДАМ ЖИЗЕЛЬ

Ангелина очень любила Нижний. Конечно, Москва — колокольная, белокаменная, первопрестольная; конечно, Санкт-Петербург — столица, сплошь огромный, роскошный дворец; но ни один из этих городов не стоял так вольно и величаво на могучей горе, которая воздымалась на месте слияния двух широченных рек (Ока здесь ничем не уступала Волге), господствуя над необъятными, как море, просторами вод и левобережных долин. Кремль венчал эту гору, подобно роскошной короне, по гребню вились белые стены, в некоторых местах как бы вырастая из крутых склонов. Над вершинами деревьев золотились главы церквей, среди которых особенным, как бы морозным, перламутровым светом сияли купола Михаила Архангела. Сам Нижний, не забывший жестокие набеги татарские, скрывался за горою, в извилистых улицах и улочках, среди роскошных садов, которые в весеннем цвету были подобны огромным белым облакам, спустившимся с небес и опьянившим город райским благоуханием.

Здесь вольно паслись коровы и лошади, здесь было тихо и красиво всегда: в густой летней зелени, в осеннем буйстве красок, в тяжело-снежном зимнем убранстве, — однако улицы Нижнего Новгорода обладали таинственной особенностью: всякий желающий пройти напрямик, срезать угол, сократить путь только удлинял его, рисковал заблудиться и даже воротиться к исходной точке, ибо сей город был построен не как Москва, повинуясь удобству и соразмерности, не как Питер, по линеечке, под прямым углом, а по воле случая, причудливо и прихотливо — нелепо, неудобно, загадочно… чудесно!

В стародавние времена, когда княгиня Елизавета Измайлова еще звалась графиней Строиловой, у нее был небольшой домик в самом начале Варварской улицы, но с годами князь Алексей Михайлович, не любивший воспоминаний о разудалом разбойничьем прошлом жены, выстроил новый двухэтажный дом в одном из красивейших мест города: рядом с Благовещенской площадью, повыше прежней Елагиной горы, где прошла юность его жены и сестры, — на самом юру, открытом всем волжским ветрам, в виду вечной, ослепительной волжской красы. Туда и держали сейчас путь измайловские кареты от Арзамасской заставы, по Покровской улице.

По вечернему времени кругом было пусто; кое-где в окнах мелькали огоньки, однако на большинстве были уже закрыты ставни — в Нижнем рано отправлялись на покой. Ангелину и старую княгиню сморила дорога, они клевали носом, мечтая лишь добраться до постели; Алексей же Михайлович нетерпеливо выглядывал в оконце, торопил заморенного кучера… и вдруг с криком: «Пожар? Мы горим!» — высунулся чуть ли не по пояс, вглядываясь в огромный, до небес костер, вдруг вспыхнувший, как ему почудилось, точнехонько на месте его дома. И прошло не менее пяти мучительных минут, прежде чем карета приблизилась и стало ясно: горит соседний дом, за отъездом владельца давно стоявший заколоченным и назначенный к продаже.

Дом сей частенько переходил из рук в руки и подолгу пустовал, потому что издавна пользовался дурной славой, вроде знаменитого еще в прошлом веке дома Осокиных. Там на развалинах маячил призрак несчастной Насти, некогда зарезавшей кучера, который вымогал у нее деньги за то, что помог скрыть тело невзначай умершего тайного ее возлюбленного, а когда денег не стало, потребовал стыдной оплаты. Здесь же, по слухам, был зарезан своим нетерпеливым наследником какой-то старик, инвалид Турецкой кампании, лишившийся ноги. Когда старика погребали, его деревянную ногу забыли положить в гроб — и с тех пор нет-нет да и слышался из дома спотыкающийся деревянный перестук — говорили, деревянная нога ищет своего хозяина!

И вот теперь нехороший дом пылал. Кое-где на улице замелькали полуодетые фигуры с ведрами, однако все это было пустое: Волга синела далеко-далеко внизу; из домашних запасов не наносишься, и даже если бы прямо сейчас, как по волшебству, явилась пожарная команда и развернулась со сказочным проворством — все равно дом было уже не спасти: он воистину вспыхнул, как если бы в подвале его размещался пороховой склад или стены были старательно просмолены. И похоже, без того или другого не обошлось, потому что вдруг что-то заухало в огне, к небу взвился сноп искр, и щепка, словно вражья стрела, вонзилась в кожаную стенку кареты рядом с лицом высунувшейся Ангелины. Она тронула щепку — и отдернула руку, обжегшись раскаленной, еще шипящей смолою. Вот те на!..

На измайловской крыше стояли дворовые с ведрами, баграми и метлами, готовые обороняться от шальных искр, но, по счастью, просторный сад не дал пожару перекинуться на другие дома, и наконец женщины уверились, что опасности нет, и с облегчением вздохнули, когда старый князь, отряхнув кафтан от сажи, пошел к карете… однако вдруг замер, будто выжлец [7], сделавший стойку, и, со свистом и криком: «Держи поджигателя!» — ринулся на задворки сгоревшего дома. Черный, четкий его силуэт, освещенный заревом и напоминающий китайскую тень, вырезанную из черной бумаги, слился с другим силуэтом, метнувшимся прочь от пожарища. Замахали руки — видно было, что князь и его супротивник нещадно колотят друг друга. Елизавета Васильевна пронзительно вскрикнула, увидев, что муж ее упал… Впрочем, он тут же вскочил и помчался за обидчиком. Тот бросился наутек в обугленные, разоренные кусты, но оттуда выскользнул еще один человек, выбил из рук злоумышленника нож и так влепил ему со всего плеча, что тот рухнул оземь. Князь подбежал, навалился сверху…