В городе так не бывает: огни фонарей, вывесок, визг тормозов, скользящие по комнате полосы света, но главное — живущие за стенкой, под полом, над потолком сотни, тысячи уставившихся в телевизор, гремящих посудой, моющихся в ванне, ненужных, неведомых, но живых людей оберегали, грели своим невидимым теплом ее остывающую жизнь. Здесь она была безоружна. Здесь она была совершенно одна. Сейчас жизнь ее заберут легко и без возражений, не надо и самоубийств, этих наивных балконных игр! Вынут из груди сердце, как гнилой орех. Надо было немедленно встать, скинуть этот мертвящий морок. Она попробовала приподняться, зажечь свет, включить телевизор в конце концов, но не смогла даже шевельнуться. Точно холодную каменную плиту положили на грудь и нажали сверху. Нечем было дышать. Может, это сердечный приступ? Гипертонический криз? Но она абсолютно здорова, сроду не бывало у нее никаких приступов! Ужас залепил глаза, уши, горло, тисками сжал сердце: это смерть была. И некому помочь, некому спасти ее. Хоть бы кто-нибудь, любой человек, те две собачки, жучки из бревенчатой стенки, просто кто-то живой… Ехала умирать, так чего ж ты трусишь, ехала умирать — на. Как хотелось ей теперь жаловаться и слабо плакать, может быть, даже просить прощенья — у Глеба, родителей, у всех, кого обидела зря. Да вот только где они? Поздно. Но разве знала она, что смерть — это так, что это не небытие, не забвенье — бездна, удушение, хлад. Раздавливает, как червяка, как лягушку, она не чувствовала больше собственного тела, только голова еще работала, но мысли путались — да, она об этом читала, последним умирает мозг, или наоборот?.. И уже на грани исчезновения и утраты сознания, в страшном напряжении, с усилием вдохнув каплю воздуха в легкие, она выговорила наконец еле-еле: «Боже мой!» Боже мой, помоги!


Наутро Аня проснулась с устойчивым ощущением: что-то случилось. Она приоткрыла занавеску выглянула в окно. Погода стояла пасмурная, видно, дождь шел всю ночь. Посвистывали какие-то еще неулетевшие птички. За ночь комната остыла, воздух был прохладный. Завернувшись в одеяло, она прошлепала в угол комнаты, обжигаясь о холод пола, прикоснулась к печке — печка была чуть теплая. Тут же прыгнула обратно в постель — может, не так поздно, и можно еще поспать? Взглянула на часы: половина первого. Что такое, видно они остановились?! Поднесла к уху: часы звонко тикали. И тут Аня вспомнила.

Боже мой, помоги! После этих слов ужас и смерть постепенно стихли, дышать стало легче, она снова почувствовала себя живой, горячей, и… не одной. Рядом появился кто-то. Кто согреет, когда холодно. Вытрет слезы, когда тяжело. Будет ее любить.

Она уснула в слезах, проспала в ту ночь не меньше четырнадцати часов и дневной электричкой вернулась в город.

Не до борща

Дома она вручила маме астры и бумажный пакет с антоновкой. Мама с папой, впрочем, и сами собирались завтра на дачу — добрать последние яблоки, укутать лапами ветвями розы и закрыть сезон. Быстро и молчаливо пообедав с родителями (по официальной версии она ездила за город просто проветриться слегка), Аня набрала знакомый номер. Вчера все должны были вернуться с картошки. Действительно — трубку взял Глеб.

— Глеб! Вы вернулись?

— Вчера, уже ночью. Автобус сломался, — он, кажется, не узнавал ее, спросил неуверенно: «Аня?»

— Глеб, нам нужно поговорить. Не по телефону.

— Что прямо сейчас? Но я должен…

— Это займет четыре минуты!

Через час они встретились в университетской библиотеке. С того злополучного дня рождения они не сказали друг другу ни слова.

— Куда ты пропала? На целое лето! И на картошку не поехала. Ты что, все лето не подходила к телефону?

— А ты звонил?

— Нет, — Глеб смутился. — Рассказали добрые люди.

Он уже знал про Журавского, сказал, что завтра всей группой решили ехать на его могилу.

— А меня возьмете?

— А ты поедешь?

Он посмотрел на нее — ей показалось, печально, с немым вопросом. За лето его темные густые волосы выросли до плеч, он повязал их цветной тесемочкой, борода удлинилась и разлохматилась. Даже брови, которыми Глеб любил шевелить в минуты раздумий, как будто стали гуще.

— Глеб, ты прости меня…

— А я и не сержусь. Я просто не знал, что и подумать — исчезла, никого не хочешь видеть, на картошке тебя нет…

— Глеб, я исчезла, чтобы найти твоего Господа. Глеб, я Его нашла.

Он замер, нервно усмехнулся.

— Ты для этого меня сюда притащила?

— Разве можно было сказать это по телефону?

— Я так этого ждал…

— Знаю.

— Что же ты собираешься теперь делать? — он уже расслабился, улыбался.

— Пока просто принеси мне что-нибудь почитать. Евангелие у меня уже есть, в прошлом году, помнишь, протестанты всем раздавали. Теперь я все полностью прочту, по-настоящему, ты не думай. Но хочется еще и человеческого свидетельства, не апостолов, а такого же человека, как я или ты. Чтобы все, все мне говорили снова и снова, что это — правда. Чтобы убеждали меня.

— Я понял, я принесу. Кстати, как раз недавно приобрел одну замечательную книгу. Хочешь, пойдем ко мне. Дам тебе прямо сейчас, я ее прочитал.

— Ты говорил, что торопишься?

— Анюта…

Была суббота, он не пошел тогда на всенощную — из-за нее, но Аня поняла это только много позже. Они отправились к Глебу. Глеб жил вдвоем с матерью, суровой, всегда усталой и много курящей женщиной, работавшей хирургом в городской поликлинике. До сих пор мать сердилась на Глеба, что тот не пошел по ее стопам, не поступил в медицинский, и на церковные его увлечения взирала с холодным недоумением. Отец бросил их давным-давно.

Глеб открыл своим ключом, в квартире, как обычно, стоял невыветриваемый запах сигаретного дыма, Галина Ильинична выглянула в коридор, кивнула Ане, бормотнула Глебу: в кастрюле борщ, и скрылась в своей комнате.

— Борщ — тебе, я-то уже поел. Видишь, мама заботится.

Глеб улыбнулся, он отлично знал, что мама у него не такая уж страшная. Но Ане было не до борща.

Они закрыли дверь в крошечную Глебову комнатку, сплошь завешанную иконами и вырезанными из календарей фотографиями церквей. Усевшись на тертый Глебов диванчик, Аня сбивчивой скороговоркой рассказала, что случилось с ней на даче. Глеб сидел за своим письменным столом — слушал, затаив дыхание, ничего не говорил. Только вздохнул тихо: «У меня все было совсем по-другому». Дальше она стала спрашивать его обо всем подряд — про церковь, священников, молитвы, праздники, причастие, он отвечал и только веселел от ее любопытства и напора.

В тот вечер Аня узнала, что день рожденья Церкви случился в Троицу, когда на апостолов слетел Дух Святой, под шум ангельских крыльев, что священник — только проводник, посредник между Богом и человеком; что духовенство бывает черным и белым, хотя иногда монахи живут и в миру, что монашеский крест — пожизненный. Сначала человек послушник, а потом его постригают и дают ему другое имя. Имя меняется, потому что прежний человек умирает. Католики и православные особенно близки друг к другу, но пока соединение вряд ли возможно. Нет на свете такого греха, которого не простил бы Бог. В году четыре длинных поста, плюс среда и пятница каждую неделю. Причащаться надо натощак, накануне утром нельзя пить даже воду. Митрополиты — тоже монахи, как и Патриарх. Крещение отменяет всю прежнюю твою жизнь, ты рождаешься заново, прошлого за спиной больше нет. Исповедь — второе крещение.

После той дачной истории Глеб, кажется, стал намного спокойнее. Он больше никуда не тянул ее, не звал, не давил, только ясно и кратко отвечал на вопросы, только мягко улыбался иногда. Уже в коридоре, перед уходом, вручил ей обещанную книжку, написанную архимандритом Киприаном Урусовым. Книга была перепечатана на машинке и переплетена в бордовый клеенчатый переплет. Откуда она у Глеба, Аня спросить не посмела.

— Только в автобусе не читай.

— Глеб, ты что? А перестройка?

— До нас дело дойдет еще не скоро, если вообще дойдет, — серьезно отвечал Глеб.

«До кого это — до нас?» — замирая подумала она и отправилась домой.

Архимандрит Киприан все объяснил

Сев в автобус, Аня немедленно раскрыла книгу. Оторваться было невозможно. Архимандрит Киприан словно все уже знал про нее, про ее черную тоску, отчаяние, жуткую дачную ночь и пробуждение.

Сам архимандрит, как сказал Глеб, был старинного княжеского рода Урусовых, ведущего родословную со времен хана Тамерлана, он мальчиком покинул Россию вместе с родителями. До шестнадцати лет жил невером и нехристем, пока, по собственному его выражению, Бог не победил его. Бог побеждал его не напрасно, подыскав Себе верного слугу и проповедника. В каждом слове архимандрита дышала непонятная сила, — может быть, это была власть посвященного, а может, сила веры, но именно она, эта внутренняя мощь абсолютной убежденности, вея над словами, удивляла сердце, будила душу.

«Помимо веры в Бога, — писал архимандрит, — существует и вера в человека, вера в его достоинство в его, быть может, еще не раскрывшуюся глубину, о которой и сам он не всегда знает». Верить в человека уже и означает любить его. Для этого надо всего лишь его расслышать — когда он говорит, рассказывает тебе что-то, не думать о своем, не готовиться к ответу, выбирая, на что можно возразить, с чем согласиться, но просто слушать. Слушать, чтобы услышать, вот и все! Но для того, чтобы услышать другого, надо научиться вслушиваться в себя, в голос своей совести, в голос той правды, которая присутствует в каждом, слушать и не бояться, не заслонять уши.

Да, надо научиться слушать себя и себя узнавать, хотя если делать это всерьез — это невыносимо. Это знают монахи, это знают одинокие люди. Вместо глубины и богатства человеку открывается его внутренняя бедность и пустота. Попробуйте посидеть день-другой в закрытой комнате, не выходя, лишив себя всех внешних впечатлений. Попробуйте побыть наедине с собой. Многие монахи выбегали из своих келий с криком — такое тяжкое это испытанье — увидеть себя. Люди в одиночных камерах часто сходили с ума, кончали жизнь самоубийством. Наша внутренняя пустота — страшная, и ничем на земле ее не заполнить, какие бы земные наслажденья и радости мы не бросали туда, все исчезнет, как в черной скважине, один только Бог…