— Я помню, ты писал мне, про младостарчество, да?

— Да, и это тоже. Получается страшная вещь: священство и народ — разведены по разным полюсам — самодовольством одних, слепотой и безволием других. Больше всего на свете люди боятся ответственности и валят ее на плечи духовников, ни за что не хотят сами принимать решения, проявить личную волю…

Он забыл даже про любимую свою жареную картошку с луком, и, похоже, забыл, с чего начал.

— Батюшка, остывает.

— Понимаешь, никто уже не хочет видеть во мне человека. А я тоже человек, Аня, слабый и грешный. И думаешь, я не пробовал? Пробовал, сколько раз уже, пробить эту стену, стать человеком среди людей, принимал даже самые отчаянные меры — шарахаются! Нет! Только не это. Стой там, куда мы тебя поставили. Изволь оставаться недоступным, далеким пастырем, который указывает нам, как жить, куда идти. Учи нас, руководи нами! Вот и учишь, и руководишь, — он вздыхает, встает, подходит к окну.

— Но ведь это по долгу службы?

— Кто это понимает? Думают: учит, потому что святой. А какой я святой? Ты видишь… Христиане — народ священников, и, значит, все — равно достойны, все предстоят Богу, но это забыто, смазано, и — раз! Священник — сверхчеловек. А народ — тупое, забитое стадо. Это ошибка всей церкви, но никто ее не хочет, не думает исправлять…

Не убедил, не убедил, батюшка. Священство, народ, стадо, слабый, грешный — все правильно и так смиренно. Да, только мужья так приходят домой, Аня!

И для простоты Аня решила вовсе не ходить пока в их Покровскую церковь. В глубине души ей казалось: если она снова увидит его в облачении, прежним отцом Антонием, духовным наставником, то там же на месте и умрет. Хотелось еще пожить, и она отодвинула от себя все эти детские проблемы, отношения с церковью вообще как-то перестали ее занимать: она любила, любила человека — чего ж еще?

Снова Петра

Петра исчезла вскоре после Пасхи. Аня звонила, никто не подходил, возможно, ее не было в городе, и она уехала не попрощавшись, как это уже бывало.

Они столкнулись случайно — в «Хозяйственном» неподалеку от универа. Знакомая худенькая, чуть угловатая фигура, Петра взвешивала гвозди — Аня окликнула ее, Петра обернулась… Легчайшая тень досады пробежала по Петриному лицу — или почудилось? Аня купила по просьбе мамы веревку, Петра ее подождала, они вышли из магазина вместе.

— Я звоню тебе почти месяц. Ты уезжала?

— У меня были неприятности, — сухо произнесла Петра.

— Что-то случилось?

— Так…

— Ты не скажешь?

— Каждый человек имеет право говорить только то, что сочтет нужным, — отрезала она. — Кстати, завтра я уезжаю, в деревню, до октября. Счастливо.

Она вдруг развернулась и зашагала прочь. Даже не улыбнулась на прощанье, даже…

Ане показалось, будто ее хлестнули по лицу. За что? И это ведь уже не в первый раз — внезапные исчезновения, необъяснимая суровость! Петра была создана нарочно для того, чтобы ее мучить. Петра не умела себя вести, но была в своем праве. А ведь Аня-то ее любила, обожала, иногда со злым отчаяньем ловя себя на том, что в этом исступленном обожании стоит на грани ненависти, потому что Петра специально мучила ее и обижала.

Петра высовывала язык и дразнила, но с такой искренностью этого не замечала, так от чистого сердца (Петра все всегда делала только от чистого сердца!), что Аня не смела и слова молвить. Петра обладала априорной чистотою поступков, ее нельзя было заподозрить ни в чем низком, так безоглядно сама она верила во все, что совершала, так это было честно до конца с ее, Петриной, стороны, хотя и столько в этом было вранья. Петра врала, она умела, но тогда даже мысль об этом представлялась Ане кощунственной, тогда Аня с болезненностью и загнанностью ощущала лишь тошнотное кружение и близость обмана, все пропахло чесноком в этом подлунном мире, но откуда, откуда именно шел запах?

По кратким Петриным обмолвкам, еще в пору зимних исчезновений отца Антония, ясно было, что она знает про батюшку гораздо больше, чем Аня, но скорей умрет, чем что-то расскажет. А в последние полгода Петра вообще как-то окончательно замолчала, и в довершение всего — тоже, как раз с зимы, стала вдруг исчезать надолго. Куда? Почему?

Всегда хотелось обвинить ее, но в чем? Она нарочно молчала, назло! «Да нет, у меня просто такой характер, я такая с детства. Мои уже давно привыкли. Но я хоть и не говорю, я… чувствую».

Лишь благодаря отцу Антонию Ане открылись в Петре новые стороны — по тому, как он говорил о ней, как на нее смотрел, Аня увидела: сколько и в Петре тоже почти девичьей беззащитности, этой обнаженности, которая с годами проходит у людей, зарастает — а у Петры нет, все та же открытая, не умеющая себя спрятать душа, все та же высокая нота, которую невозможно выдержать, жизнь сбивает, врывается подлость и пошлость, а Петра держит, Петра тянет.

В их отношениях никогда не было равенства, а значит, не было и подлинной дружбы? Аня говорила, Петра слушала. Петра всегда молчала. Смотрела темными внимательными глазами, ставила чайник, доставала чашки, ешь печенье, ты пьешь с сахаром; «разумеется», «конечно, нет» — исключительно односложные ответы даже на самые сложные Анины вопросы. Но ведь была какая-то жизнь и у нее, происходили события? Ну да, она развелась с мужем, — но ведь не только это? Да что, что ей Петра в конце концов? Ничто, никто, они ж могут не видеться, не встречаться месяцами, вполне достает телефона, а иногда, вот как сейчас, например, могут не говорить и по телефону, и кому от этого хуже? Да никому! Но это было обиженное вранье, плач уязвленного самолюбия — Аня чувствовала: стоило Петре исчезнуть, ей начинало не хватать ее почти до слез, она по Петре ужасно тосковала.

Тем необъяснимей была эта полнейшая невозможность соприкосновения, эта вечная немотствующая мука косноязычия… И главное стремление, охватывавшее ее в присутствии Петры, было — бежать, бежать прочь, потому что слишком невозможно быть рядом. Только Петра не пускала. Петра говорила: «Я тебя люблю. Мне тебя не хватает. Я по тебе скучаю. Ты — человек мне едва ли не самый близкий».

Сердце падало: самый близкий? «Едва ли» проглатывалось совершенно, мало ли, всегда страшно договорить, всегда хочется хоть тропку для отступленья, но это ж Петра была, о каком еще недоговоре, о каком отступленье могла идти речь — тогда Аня этого не учитывала, несчетно забывая, с кем имеет дело, и при каждом новом напоминании поражалась, вздрагивала: ах да, это же Петра, как можно было забыть!

И снова допрашивала батюшку.

— Скажите, что она за человек? Я не могу. Я не понимаю.

Вздыхал отец Антоний.

— Я сам не понимаю. И много раз я и ей это говорил: я отказываюсь понимать! Что ты хочешь от меня услышать? Да я в жизни не встречал человека более странного, более непонятного, и думаю, никогда уже не встречу. Она ведь правда не от мира сего. Но в каком-то ином смысле. И это проявляется во всем, и это так нелегко бывает вместить, что иногда я и сам не могу с ней общаться. Иногда мне делается это непереносимо тяжело! И тогда я прерываю всякое общение с ней.

— Но почему же, почему ты его все-таки обязательно возобновляешь? Я знаю, я не могу так спрашивать, но это единственный раз, один раз мы можем поговорить нормально, ты можешь сказать мне правду?

— Какую правду?

— Она нужна тебе?

— Она? — снова тяжкий вздох на том конце трубки. — Может быть, наоборот. Посмотри, она совсем одна, у нее нет друзей, и тот единственный человек, которому она может раскрывать эту свою странную душу, — голос его вдруг слабеет, — этот человек — я. Говорю тебе, мне часто это бывает очень трудно, но в этом я не могу человеку отказывать.

То давнее объяснение странно смягчило тогда Аню, то, что ее собственное присутствие в жизни Петры не нарушало ее одиночества, она приняла как должное, дело было не в том, из того разговора она поняла вдруг с удивлением и тихой радостью, что духовный отец ее действительно добр. Что вот, хотя он Петре давно и не духовник, остается ответственность, остается эта связь, ведь кто не знает — близкие люди не расстаются, им все равно никуда не деться друг от друга. И он помогает, он снисходит, он все равно священник.

Но сейчас Петра снова что-то скрывала от нее. Зато и у Ани был теперь свой секрет. И пока она добиралась до дома, раны от встречи в магазине почти затянулись. Поднимаясь на свой этаж, Аня уже улыбалась. Я влюбилась, Петра! Но тебе не скажу.

Велосипед

Через две недели иссякли и свет, и счастье. Целые дни он был теперь занят — на службах, на требах, разъезжал по городу по своим пастырским делам, иногда до позднего вечера, а она сидела дома.

В конце июня мама достала из почтового ящика сразу два длинных заморских конверта — из двух канадских университетов. Аня разорвала первый — легчайший запах отделился от голубоватой бумажки с плывущей водными знаками университетской аббревиатурой — запах хорошей бумаги и чего-то еще тонкого, неуловимого, нездешнего. «Так вот и пахнет заграница», — думала Аня, нюхая письмо.

Оба университета предлагали ей учебу в аспирантуре и стипендию на три года вперед, но один был крошечный, в небольшом городе и надеялся, что она будет еще три часа в неделю преподавать русский язык, зато другой был University of Toronto и ничего от нее не хотел — чтобы только она у них училась. Аня сразу же выбрала его. Все-таки столица, и потом Toronto Slavic Quarterly — журнал, о котором она слышала, хотя в руках никогда не держала. Родители радовались, как дети, их исход планировался в конце августа, все вещи давно были собраны, квартиру решено было сдавать. В июле они отправились на дачу — попрощаться с имением.