Но лекции были исключения, в основном Аня, как заведенная, ходила на службы. Благо продолжалось лето, и время у нее было. К кому-то она отстояла трехчасовую очередь и исповедовалась — и поговорили в общем-то сносно, у кого-то спросила совета, на кого-то просто посмотрела издалека. Каждый был в своем роде хорош, каждый плотно окружен гущей какого-то сумасшедшего православного народа, поджидающего, подстерегающего, просящего, рвущего батюшку на части. У ее Антоши сроду не было столько поклонников и прихожан. Все казалось чужим, напыщенным, нездоровым.

От этих лихорадочных посещений новых храмов, от густоты впечатлений Ане окончательно стало дурно, душно, тошно, ничто ее не удовлетворяло, отовсюду гнали (кто, простите, гнал?), всюду зрение заливало одно лишь чувство глубокого протеста: лобызаетесь, обымаетесь, думаете не видно, и у вас — как у всех, как у целого света — ссоритесь, завидуете, ревнуете, за то, кому раньше подскочить к батюшке, готовы перегрызть друг другу глотку! Да и вы, возлюбленные отцы, что-то не слишком противостоите этому безумию и восторгу — уж не потому ли, что это-то вас и тешит? Возрождение приходской мать твою жизни, пастырь добрый.

И однажды, вернувшись домой с очередного чужого престольного праздника, она снимает с полки «Евангелие», листает рассеянно, читает из середины:

«и отцом себе не называйте никого на земле, ибо один у вас Отец, Который на небесах; и не называйтесь наставниками, ибо один у вас Наставник — Христос. Больший из вас да будет вам слуга…» Но разве те священники, которых она видела в храмах, даже самые лучшие, самые ревностные из них, хоть чем-то напоминали слуг?

Она перестала ходить в церковь вовсе.

Приехали

Так прошло четыре недели, четыре воскресенья она пропустила, и на Покров тоже, тоже никуда не пошла.

Родители как раз съездили в Канаду, на разведку, и вернулись окрыленные — им там понравилось всё! Особенно, конечно, папе, но и мама внезапно обнаружила в Монреале дальних родственников, старинную школьную подругу с мужем, и совершенно успокоилась. Аня по-прежнему говорила им «ни за что», но хитрые родители привезли ей анкеты из трех канадских университетов. Можно было попробовать поступить туда в аспирантуру — нет так нет, ничего не потеряешь, а поступишь — ну съездишь, ну поучишься, английский ты, слава богу, знаешь, а потом захочешь — вернешься. Не будь она в таком сдавленном состоянии, никогда бы, никогда бы даже не взглянула на эти анкеты, но тут это стало даже выходом: заполнение строчечек, составление научной автобиографии (не такой уж бедной — публикации! рецензии!), сбор рекомендаций отвлек ее и занял тоскующий ум. Она все заполнила и отправила по нужным адресам, приложив и письмо «бедного родственника» — люди мы нездешние, рассмотрите мою анкету бесплатно, 60 долларов — ненормальные для нас, нищих русских, деньги. Что кстати, было правдой. И опять ей стало нечего делать.

Дни кончались все раньше, все темней становилось на белом свете, дождь сочился сквозь бесцветное небо и раз от разу оказывался все серей и мутнее; трамвай-аквариум, утро, она не вышла у университета, она куда-то ехала дальше, и лишь войдя в храм очнулась — вот куда. Первое лицо, которое она увидела, было понятно чье. И опять она выругалась — снова, блин, чудеса. Ведь существует же расписание, мог бы быть и выходным. Так-таки нет, стоить, исповедунь. Исповедники уже кончались, вот еще один остался, сейчас и с ним покончит, наставит на истинный путь и пойдет, с ней, конечно, пидагагична пыздароваица — улыбка, внимание — съемка, полметра вправо, легкий наклон головы, камера!

Аня сама не заметила, как очутилась у аналоя. Но факт — стояла. И глупо было б теперь сбегать.

Отец Антоний спокойно смотрел на нее. Странно, она уже не ненавидела его. Она… рада была его видеть. И опять попала куда-то в другое… Но сдаваться так просто она не собиралась. Нужно было высказать ему все! Все недосказанное, передуманное за эти лихорадочные недели.

— Не могу, не могу больше приходить сюда, в этот храм, по некоторым причинам я не могу его видеть, этот храм, — быстро, но четко проговорила она. — Но в другие места я тоже не могу приходить, я уже пробовала, и это сплошная мука, мне всюду противно, так что целый месяц я никуда не ходила вообще и чувствую себя восхитительно! Поэтому я теперь хочу как-нибудь совсем свернуть это дело — исповедоваться, причащаться. Мне до этого дотронуться больно. А сегодня — я просто случайно оказалась в этом районе, зашла и, надо же, встретила вас, что ж, доброе утро… Вернее — всего доброго, это — прощанье, если хотите, даже не исповедь, потому что я ни в чем не каюсь, вот и все, — она выговорила это на одном дыхании, чувствуя, что от прежней смелости нет и следа, и она отчаянно трусит.

Повисла пауза.

— Приехали, — проговорил наконец отец Антоний.

И снова замолчал, точно ждал, не добавит ли она что-то еще. Аня не добавляла. Но чем дольше он молчал, тем сильней ей становилось не по себе — она вдруг почувствовала себя пойманной, стиснутой со всех сторон, и не прекрасным гордым преступником, или там одумавшимся великим грешником, а нашкодившим щенком, которого сейчас для назиданья ткнут в собственную блевотину, а затем просто пнут хорошенько…

— Грустно мне, — вдруг послышался тихий голос. Голос был чужой, не отца Антония. Аня подняла глаза.

Он стоял в какой-то кривой, неловкой позе, уже и не боком, как обычно, а почти отвернувшись, почти спиной.

— Грустно мне, — повторил он и повернулся.

И не успев еще почти ничего увидеть, почти инстинктивно, невольно она спрятала взгляд — хоть как-то защититься от этого страшного, неузнаваемого лица!

Отец Антоний плакал.

Без слез, одними глазами, исказившимся ртом, внезапно проступившими морщинами — горько.

И долго еще не мог говорить.

— Все бывает, все бывает. Но вот смотри — распятие, и ты стоишь вместе с Ним, с Ним на самом краю. И пусть вокруг бушуют бури, все рушится, все валится вниз, но ты… — он задохнулся, снова оборвал себя. — Постарайся остаться хотя бы у последней черты.

И опять жутко сделалось от непонятных слов: какой еще последней черты?

— За ней уже — бездна.

Он поднял епитрахиль. Прочтя молитву, взглянул на нее еще раз, но уже не плача, а просто с болью такой, что снова она спрятала глаза.

— Умоляю, молись!

Аня бросилась прочь. Где она была сейчас, Господи? Кто с ней, о Господи, говорил? В один миг и холод, и безнадежность, и все ее злое исступление растворились, и отходило, отмякало сердце — что было теперь сдерживаться…

Потом, уже вечером, уже окончательно придя в себя и успокоившись, она подумала, что, спроси ее теперь: «А что, знаешь ли ты, Анна, что такое любовь христианская, что такое любовь Христова?» — она ответит совсем просто: «Да. Я знаю».

Куда было после этого деться, опять они старались, вновь она сделалась прихожанкой Покровского храма, рассказывала батюшке грехи, и ее подбадривало, хотя и чуть-чуть смешило его изменившееся поведение: на исповеди был отец Антоний по-прежнему внимательным, ласковым — после исповеди ее не замечал. Рай продолжался всего несколько недель. Но потом у нее снова появились дела, вопросы, и некогда, невозможно было обсуждать их в краткие храмовые минуты, снова она стала звонить. Редко, по-деловому, ненадолго. Как будто ничего лишнего. Ну, может быть, словечко-два…

Тут-то и случилось событие неслыханное: сломался телефон.

Это было смешно почти, до того прозрачно, до того интерпретируемо — яко свят Господь Бог наш, сломался телефон. Сломался надолго, не на неделю, не на две, что-то произошло с линией, кабелем, и никак не могли устранить неполадку, ни через месяц, ни через два. Три месяца она промучилась, через день набирала его номер, пока не поняла однажды: не починят уже никогда; и тут же утомленное привыканье проникло в душу, сгладило углы — ну не починят… И не могла не признаться себе: так, без телефона, лучше. Чище и веселей.

Возможно, Аня утвердилась бы в этом окончательно, когда б не новое и странное, врезавшееся в едва сложившийся новый, молчаливый ритм обстоятельство.

Отец Антоний стал пропадать.

Всегда он отличался болезненностью, простужался от любого ветерка, но старался приходить даже больным, с температурой, гриппом, в крайнем случае пропускал день-другой, однако обычно можно было позвонить, разузнать, утешиться. Теперь он просто не появлялся. Телефон не работал. Спросить о нем было совершенно некого. Все те же знакомые лица, люди, всегда приходившие к нему на исповедь, также ничего не знали и ждали его. Через неделю-две после исчезновений он возвращался, как ни в чем не бывало, и вновь все забывалось. Батюшка поправился, слава Богу.

— Что с вами было?

— Хворал.

Это повторилось раз, другой. Пока он не исчез надолго. Навсегда? Прошла неделя, следующая, началась третья — отца Антония не было. И никто ничего не знал.

Измучившись, Аня решилась и все-таки подошла к другому священнику храма, тому самому старичку, когда-то проводившему первую в ее жизни исповедь:

— Отец Александр, простите, вы не знаете, что с отцом Антонием?

— Да, говорят, болеет. Сначала гриппом, только стал поправляться — ангина. Выздоровеет — придет.

Отец Александр улыбнулся, благословил. Но спокойней ей не стало. Какая еще ангина? Почему говорят? С ним что-то происходит, никогда еще он не отсутствовал так долго без предупрежденья, без отпуска — смутная тревога, неясные догадки сжимали сердце. Неужели он сам не может ей позвонить? Сказать, что все в порядке, хвораю, мол, скоро поправлюсь. И кто же ухаживает за ним? Пьяница-сосед?

В отчаянье она позвонила Петре. Но Петра повторила то же, что Аня уже слышала в храме — кажется, болеет, кажется, ангина…